– К вам, Тамара Петровна, композитор приехал?
Причем отец даже не догадывался о том, что после «ми» идет «фа», не говоря уже о том, что где-то гуляет «ре-диез». Другое дело я. Я уже знала гаммы. Но умение перечислить их от «до» до «до» так и осталось вершиной моей музыкальной деятельности. Занятно проходили экзамены в музыкальную школу. Мы жили тогда в Свердловске и ходили в первый класс. Детям из такой семьи, как наша, было положено по статусу музыкальное образование.
Приодев меня с Леной на соответствующий праздничный манер и заплетя каждой по четыре косички – «двое сбоку – ваших нет», – мама отвела нас на экзамен. Развернув меня спиной к инструменту, чтобы я ничего не видела, а только слышала, вслед за отзвучавшим аккордом комиссия приветливо поинтересовалась, какое количество звуков я могу назвать. После моего быстрого ответа они выдали такое изумленное «О!», что я тотчас поняла, что не угадала. Определенно я услышала, что этих самых звуков клацнуло больше, чем один, и, как те аборигены, у которых после «одного» идет «много», бодро ответила: «десять». В итоге меня приняли, и Алену тоже. Я и сейчас могу сыграть для вас по нотам «О, соле мио!».
Сольфеджио я посетила три или четыре раза. Как-то на одном из уроков учительница неосторожно предложила мне спеть с листа короткую музыкальную фразу. О чем я думала, упершись взглядом в притихшие черненькие кружочки, приклеенные к ножкам с завитушками и болтающиеся на разных проводах? Я бы еще смогла представить, что их можно рассматривать, но чтобы петь! Нет. Это было равносильно тому, как если бы вдруг запела тарелка с вермишелью. Не дождавшись моего выступления, учительница прошла дальше. Но безысходность – не мое кредо. Я моментально сделала соответствующий вывод, что на такие вещи, как сольфеджио, лучше вообще никогда не ходить. Я не могла связать изображение со звуком. Просто у меня не было абсолютно никакого слуха, в отличие от отца.
Из фокусов предпочтение отдавалось жонглированию. Отец жонглировал одновременно тремя предметами. Обычно это были апельсины, мандарины или яблоки. Иногда они действительно, каждый в свой черед, стартуя с его рук, возвращались назад, но уже на третий подброс все валились кто куда, закатываясь под диваны, и, как нарочно, в самые труднодоступные места. Их искали, возвращали фокуснику, и еще пару раз у него выходило ладно, но потом он начинал частить, и остальное все шло с «промазом». В программу домашних концертов входил еще один непростой фокус, когда отец пытался установить столовый нож вертикально концом лезвия на своем языке, не знаю для чего, но мама быстро пресекала этот фокус.
Его танцевальный репертуар был представлен двумя номерами: зажигательной осетинской лезгинкой – исполнялась к концу застолья, на самом пике всех чувств, – и чистой классикой. Причем в лезгинке он вылетал, как сокол, на освобожденную середину комнаты, похватав со стола ножи, приподняв плечи, чтобы воображаемая бурка не соскользнула, и в бешеном темпе носился кругами с криками «асса!», красиво подгибая колени и вытягивая носок. Сносимая волной восторга, я тотчас присоединялась к нему, подпрыгивая сзади на уровне его подколенной ямки и путаясь под ногами. Второй номер был классический. Я бы сказала, исключительно классический. То был знаменитый фрагмент из бессмертного балета П. И. Чайковского «Лебединое озеро» – танец маленьких лебедей. Чтобы подчеркнуть, что танцует не он один, а целая группа, отец расставлял руки, забрасывая их на плечи воображаемых кахетинских абреков, отчаянно вытягивал носок и в сопровождении «умпа-па, умпа-па, умпа-па» «трепетал» поднятой ногой. Балет он любил страшно. В Москве мы часто ходили в Большой театр. Отцу нравилось богатое убранство театра – красное с золотом, напоминающее, возможно, его родной храм на Норийском подъеме. Ему нравилось обилие празднично одетых людей, и среди них обилие красивых женщин. И несмотря на то что вместо «бис» он кричал «ура» и мог отбивать ритм из увертюры «Севильского цирюльника» по коленке соседки, он тонко чувствовал искусство.
Где-то в 50-е годы на очередном спектакле в Большом театре отец с мамой увидели в ложе для гостей кумира Европы тех лет, великолепного Жерара Филипа, с женой. Когда в антракте весь театр ринулся к французскому актеру за автографом, генерал Слюсарев единственный подрулил к жене Жерара, Анн Филип, и поцеловал у нее ручку. Мама всегда ревновала его к балеринам.
Отец хорошо рисовал. Он постоянно что-то зарисовывал. Думаю, что он пробовал и масло. У нас в доме стоял мольберт с засохшими тюбиками красок. Но, вероятно, в собственных работах его не все устраивало. Он находил художников из ближнего окружения, в основном неизвестных, но талантливых, и заказывал им картины на любимые темы. Из предпочитаемых тем выделялись пейзажи, охотничьи сцены или портреты обнаженных женщин. Причем картина с обнаженным женским телом не должна была быть миниатюрой. С появлением подобных полотен в доме отец тут же вступал в непримиримые противоречия с мамой. Оба сражались «pro» и «contro» до конца. Как сейчас, вижу мощную белую коленку закинутой ноги Вирсавии, сидящей рядом с такой же голой, но уже темно-коричневого цвета, рабыней. То, чем она сидела, было щедро скрыто драпировкой, что, видимо, также не устраивало чем-то отца. Останавливаясь порой перед картиной, отец задумчиво произносил: «Да...» Вирсавия все-таки продержалась у нас пару месяцев, несмотря на гневные взгляды, которые бросала мама в сторону «живописи», и ее свирепые замечания, что растут дети.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу