МихМих всегда готов был рассмеяться. Смеялся глазами, лицом, всем собою. Подгребая ладонью под себя, немного по-крабьи, зажигалку и сигарету, улыбался; вот сейчас засмеется тому, что нам расскажет, может, театральную байку. Быстро зажигался и сам умел замечательно слушать. Когда рассказывал, никогда – безучастно, то будто боролся со штилем: двигал ребром правой руки, как бы считая маленькие волны. Если бывал в силе, на подъеме, выспавшись накануне, то сидел с нами подольше и тогда вспоминал о ранних, интересных вдвойне, когда еще никто, кроме балета Большого и цирка, не ездил за границу, поездках, о людях, о качествах любимых им людей. Про главного друга Ефремова:
– Встретил его, насупленного, мрачного. «Ты чего такой хмурый, ты же в театр?»
И Олег, уходя поглубже в плащ, и мордуленцию такую скрючил:
– Ах, если б вы только знали, как я не люблю э т о т т е ат р... (Понятно, что – то, что в нем, – оборотное.)
Он с особой любовью говорил об Ефремове, восхищаясь его естественной свободой, мерой этой свободы, подумать только – в кастрюле под крышкой.
– Ты чего это?.. А я ему навстречу по площади Маяковского мимо старого здания «Современника» с сеткой, в которой бутылки. «Ты чего гуляешь? Ты давай иди домой, пьесу пиши».
Он рассказывал о некоей американке, страстно влюбленной в русский театр, в русскую культуру, помогавшей бескорыстно «Современнику» с гастролями в Америке. И как после ее смерти ему передали коробку или что-то вроде урны с пеплом и завещанием развеять ее прах в Москве над театром «Современник». И как они с Галиной Волчек ночью на Чистых прудах, с бутылкой крепкого, опершись на бульварную ограду перед театром, куря как сумасшедшие, помянули ее и развеяли американский седой пепел с его русской бессмертной составляющей над серебряным прудом, на котором весной всегда плавала пара лебедей.
Он вспоминал о том, каким прекрасным актером был Олег Даль. И мое сердце замирало, потому что я была влюблена в Олега Даля и остаюсь верной этой любви до сих пор. Влюблена в его исключительный актерский талант, светлую недосказанность, подробную нежность, в его привязанность к Лермонтову – в судьбу, нацеленную на пропасть, сгинуть – если не на Кавказе, так на Мойке или уже в заснеженной Москве... «карету мне, карету...».
Все шестидесятые – семидесятые годы театральная каста проводила за кулисами, по кухням у друзей или в ресторанах. Они были молоды, они не хотели расставаться. У Рощина в ресторане «Пекин» был, кстати, собственный столик, за которым в течение дня обычно перебывала вся труппа. Счет отправляли драматургу. Он удивился, если бы было иначе.
Однажды в ресторане ВТО (в старом, до пожара, с огромными окнами в пол, выходящими на Тверскую и Страстной) в окне появился Олег Даль. МихМих сидел вместе с другими актерами за столом как раз под этим огромным окном. Олег Даль своими журавлиными ногами легко преодолел не самый высокий бортик с улицы и шагнул прямо на белую скатерть, не залитую еще коньяками и колами. Это было так неожиданно, так «по Сирано», так по-актерски. «Олежек! Олежек!» – раздалось восхищенное отовсюду. Лица сидящих за столиками озарились счастьем.
– Михал Михалыч, так за это же надо... – вставляю я свою реплику.
Реплика признается большинством сидящих на кухне истинно шекспировской, и под бдительно неусыпным взором Тани, жены, бдящей меру, нам добавляют в гусь-хрустальные бокалы красного вина, и мы отщипываем еще по куску лаваша с нежнейшим французским камамбером.
Его земная оболочка, которую он амортизировал на скоростных и сверх того оборотах, достойно служила ему достаточно долгое время и была само притяжение. В его лице, открытом и светлом, казалось, паренька с окраины, где собраны самые могучие, пышущие трубами заводы, на одном из которых он начинал учеником фрезеровщика, было нечто элитное. За такое лицо стоило заплатить, чтобы отрекламировать им зимние и летние модели швейцарских часов семейства лонжонов, снаряжение для игр всего белого по зеленому, гольф и поло, а также всего кожаного и серебряного, созданного дизайнерами по поводу «un vrai homme». Такому притяжению не противятся, за ним, сорвав пальтишко с вешалок, на трамвае через весь город от мужниного стола, семьи, а то и пешком. За ним и уходили, взрывая за собой разводные мосты. А потом уходил он... «E in Spagna. E in Spagna, e in Spagna – mille tre», «А в Испании – три тысячи», – предупреждает. Лепорелло... «mille tre».
В середине шестидесятых блондинистые барышни простодушно мечтали столкнуться невзначай на Арбате с Василием Аксеновым, гипнотизирующим женское гипюровое облачко дымком табачной трубки, укрученным на кадыке шелковым шейным платком. Аксенов считался первым плейбоем. И как все бои, был, разумеется, пай-мальчиком, в чем честно и признавался: «У нас тогда секса не было. У нас разговор между парнями по подъездам был один: „Ну, ты ее обжал? Ну, я сегодня свою пообжал“».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу