Ведь вздумал раз пить чай, заплывая в свой кабинет, — там Ольгино бичеванье было почти не слышно (хотя стенки парижских квартир худосочны — никак не русские), но показалось, что она плачет (да? плачет?). «Ты не веришь в то, что я вправду хочу найти работу? Ты думаешь, я только тебя мучаю?» — «Что ты, Олюшка, что! Но ты же сама видишь, что все профессии какие-то странные. Вот, например, „помощница к дрессировщику орангутанга“». Он посмотрел на нее, он засмеялся: «Олюшка, ты, кажется, уже преуспела в этом». Булен умел настраивать, вернее, расстраивать (как она говорила) на оптимистический лад.
Он был внимателен также к ее гастрономическим приязням — ты хочешь русских раков? Вуаля. — Что за бесстыдное французское вранье! — Но они из Польши, Олюшка. Будешь есть? — Гугу. — Русское пивцо. — Она косит глаза. — Из русского хмеля. — Она не отвечает. — Варит господин Исакович (убито). А хмель, в самом деле, он вывез из-под Слонима. — А как тебе просто форель? — Отвратно. Я предпочитаю селедку по-большевистски. (Отрадно, что хоть два русских за соседним столиком грохнули — Ольга им улыбнулась чарующе. Булен шепнул: один, кажется, работает на Москву. Она ответила: Тем более приятно). Кстати, Ольга же (кажется, эту шутку позже заимствовал для своих эссе Бунивян) пустила шуточку про нетленный гарнир всех тоскливых большевистских меню — «селедку под шубой» — ее Ольга перекрестила в «шубу под селедкой». Но это в сторону. — А как тебе, например… например… — он гарцует на стуле ближе к ней — между прочим, французы таких вольностей не приветствуюет, то ли еще будет — как тебе, Олюшка, например… — Она смотрит на него так, как всегда смотрела: на простоватого толстяка, на человека, у которого ампутированы лишние мысли (ее слова), на аппарат для стрельбы («у тебя в ушах не звенит пиф-паф?») — а еще — это умножилось только с приездом к нему в Париж — на рабовладельца, от которого убежать невозможно, а иногда так хочется, так хочется. Что он там говорит и дышит вином? что ему надоело, почему вдруг? двусмысленность какого такого положения? он, например, даже не помнит, что сегодня, нет, завтра (завтра?), годовщина отца, и вот хохочет.
— Олюшка… — и он обнял («дура!») ее.
Но когда они ехали в машине домой — вдруг заморосило и стало даже гадко от холода — она сама первая целовала и сжимала его (какая у тебя спинища!), и еще («что? что?») плакала: «Я… тебе должна… сказать… тебе… сказать… но я так… сказать… не могу…» — «Я тоже тебе должен сказать, — он говорил ей губами прямо в шею, прямо в щеки, — я должен тебе признаться, что у меня — посмотри внимательно, — он отодвинул лицо и разулыбался, — искусственный глаз…» — «Какую ерунду ты… — она целовалась с закрытыми глазами, — придумал». Он потом как-то спросил ее, зачем закрывает глаза, она ответила: «Просто стесняюсь…»
Булен же успевал краешком здорового глаза увидеть тугую шею таксиста (с приличными женщинами не принято было целоваться в такси) — славатегосподи, таксист — не русак, не разберет хотя бы их разговора. Тогда что пыхтит, вертя шеей, и даже взглядывает зло? «Мне плевать, что мы не венчаны…» — «Мы будем, Олюшка, венчаться…» Она шептала с счастьем, с счастьем: «Что же, я дура? я буду ждать, что ли, венчания?» — Булен даже двинул глазом в сторону таксиста — неудобно: «Хочешь, я скажу, что он ослище? Он же не понимает?» — Булен опять целовал ее — ты счастлива если, чего же ругаться?
Хорошо ведь, как и хорошо, что таксист не русский.
Тьфу-ты. Хохол!
«Скильки франкив?»
18.
У нее, получается, было три (ну конечно) тайны. Про первую она хотела сказать в машине, вторую — извлекла из своего саквояжа к вечеру следующего дня, и они — при ее заливистом смехе — листали альбом, который она от него ранее почему-то скрыла — даже она, наверное, не вычертила бы связи между первой тайной и второй — этим счастливым альбомом. Вот их, Северцевых, дом, вот твой, Федюшка (все чаще так его окликала), вот Илюши (Полежаевых — она не смогла бы сказать), вот, смотри, пристань наша, а вот, смотри же, пристань ваша, вот собственный его величества конвой маслят (разве зря наши сосенки корчили лапы?) — и это Илюша снимал. Она удивилась, что Федор не помнит такого увлечения Ильи. Про пиявок — помнил. Про лягушек — конечно. Про мышей — еще бы! Нет, Илья не толстовствовал, призывая выпускать из мышеловки серого сорванца (а тот и радехонек — цилиндр на голову и шасть в дом обратно), но никогда и не пьянел от крысобойни, учиняемой Буленом не только за своим забором. Мемуар про мышей рисковал нарваться на разговор сугубо специальный — Буленбейцер до сих пор, кажется, творчески огорчался, что всегда перебарщивал с ядом на мелких мышей — ведь надо работать точно, экономно. «Я и в большевика лишнюю пулю не выпущу». — «Ха-ха, — сказала Ольга, — вот ты и выздоровел, а то я решила: совсем спятил от доброго Чарли, больше не будешь плющить головы несчастненьким… Ладно, смотри лучше…»
Читать дальше