Он, если бы знал тогда, что уже случилось с фотомонтажером альбома, то Ольге, конечно, не сказал, но и в синематограф не смог бы пойти. Пока что он тихо смеялся, что на последней странице значилось — «Imprimé en Belgique» [3] Напечатано в Бельгии (фр.).
— в Бельгии некого было вынюхивать. Он еще смеялся, что они не могли нагадить типографии Соломона в Риге, где альбом напечатал, и он оказался прав: ни Соломону, ни типографии ничего не сделали. Но они успели в другом: на арендованной под Ригой дачке (как установила добросовестная латышская полиция) — они — английской булавкой — выкололи глаза Андрису, который всегда занимался фотографиями у Соломона. Английскую булавку прицепили к его пиджаку и, дав в руки трость для слепцов, вытолкнули, плачущего кровью, на шоссе в сторону Риги.
«Ты никогда не думал, что виноват ты?» — Ольга потом все узнала, но она научилась щадить его.
Нет, не думал, не играл в блаженного, поэтому отец Николай Великович, к которому он ходил на исповедь, полагал, например, что барон, как, впрочем, все немцы, удачный коммивояжер — «Вот только почему меланхолик? ему жениться бы…» — нет, не думал Буленбейцер, иногда только что-то шептал во сне.
17.
Было бы, наверное, хорошо жить в мире, где зло наказывается добродушной подножкой — как у кроткого Чарли. Где верх мести — торт, запущенный в морду. Где если ищут клад, то обязательно находят. А если все-таки нет, то красавица и так выберет жалкий цветок у жалкого бедняка, не замечая, что рядом франт-верзила приготовил ей корзину с сотней роз. «Я подумал, — сипел Буленбейцер, наклонившись к Ольге в темноте синематографа, — подумал, что этот Чарли в тысячу раз умнее, чем Карл Маркс, и главное — в тысячу раз добрее». Ольга посмотрела на Булена почти раздраженно. «Да-да, — он, конечно, не унимался, — ведь Маркс предлагает все отобрать у богачей и, значит, осчастливить бедняков. Если для этого надо пустить кровь — пустяки. Если бедняк нахватает слишком много, то и ему пустить кровь. Потом пустить кровь тем, кто сам ее пускал, ведь так по справедливости. А Чарли ничего не отбирает — но ведь бедняк все равно делается счастливым, потому что богач попадает в лужу. Говорят, что в Москве фильмы Чарли запрещены. Что ж: я не удивляюсь. Если тамошний зритель увидит, что можно смеяться над миллионером, он подумает, а почему нельзя смеяться над партийным секретарем? Или народным комиссаром? А вот (Ольга уже недовольно дергала его за рукав — мешаешь всем, болтунейцер), а вот почему Чарли добрее: потому что он придумал свои фильмы не для того, чтобы обмануть бедняков, а для того, чтобы и они улыбнулись. Чтобы и у них была, да, была…» — «Надежда, — зашипела Ольга, — всем это известно давно без тебя».
Она не любила лишать себя удовольствий — и больше не позволила ему прерывать фильму болтовней, но, когда после показа они под руку шли в ресторанчик — перекусить перед сном (Булен всегда уберегал ее от стряпни, хотя она порывалась), Ольга смотрела на него почти (ха-ха, в самом деле какой-то бульдожий профиль), почти с удивлением: странно ведь обнаружить, что профессиональный асассин [4] Убийца (фр.).
умеет не только целовать ручки дамам (в юности натаскали, и это выходит даже нежно, хотя на удивление без вульгарности, а потому, значит, и приятно), а умеет, нет, не умеет, — просто бывает добрым, что ли.
Или это из-за комизма — когда Булен думал (не о выстрелах, разумеется, и не о ядах), он в буквальном смысле шевелил мозгами (на лбу кожа морщинилась и губы, например, чуть шевелились). Вы замечали когда-нибудь, как думают собаки? Такой вопросец Ольга задавала еще тогда, в 1912 году, в присутствии Булена, и тот — вот мордаш! — демонстрировал свои думанья, а она между тем делала незаметный знак собеседницам — смотрите! ну смотрите же! «…ты мог бы, любезный, обратить внимание не на долю бедняков и не на доброту Чарли, и уж, конечно, не на тонкости в учении Маркса, а на мои сапожки — тебе разве не стыдно идти с дамой, у которой такие сапожки?» — «По-моему, прекрасные, — он тревожно наклонился, рассматривая ее сапоги, — разве нет?» — «А Околович, между прочим, своей женушке разыскал сапожки из кожи — представь себе! — морского ската! А ты своей квартирантке не сподобился…» — Булен закаменел — невыносимое ведь и обжигающее кокетство — и несправедливое: все деньги он мог бы отписать ей завтра — но сама же с бухгалтерским постоянством проверяла бюджет ей навсегда выделенный и полчаса перед завтраком (какие, надо признаться, глупые и неприятные полчаса) тратила на чтение в полувслух объявлений о найме сиделок, швей, массажисток (!), учительниц, опять учительниц, гувернанток к маловозрастным потливцам (попробуй, удержи его с мячом), гувернанток к великовозрастным похотливцам (попробуй, удержи его не дальше шеи), машинисток в редакции, машинисток к редактору (ну конечно), воспитательниц — как мило — собачек, чьи хозяева не справляются с данной ролью, садовниц, кухарок, кухарок к больному гастритом (Ольга вымолвила — «это, по-моему, интересно»), вышивальщиц малороссийских узоров («ковбасками») или брабантских кружев («это точно мое!»), агитаторш («смотри-ка, за это платят!») за женское равноправие, проповедниц общества раскаявшихся публичных женщин («наверное, — она тянула, — я встречу там многих твоих…»), участниц тропических экспедиций во французский Индокитай, тихих-скромных сестер милосердия в образцово устроенный лепрозорий («если коммунисты прикончат тебя, я пойду…»), — и Булен все это терпел.
Читать дальше