…Короче, через две недели после приземления въезжаем в свою первую собственную, т. е. муниципальную квартиру. Ставим сумки. Оглядываемся. Все, как в московской песне: «У Веры в квартире был старый патефон, железная кровать и телефон», только железной кровати и патефона нет. И инструментов, чтобы поставить замок на незапирающуюся дверь, я из Израиля не привез, обрыдли инструменты, а Аня, по умолчанию, не привезла кастрюль, и на обед или там ужин надеяться нечего. Но не успеваем мы в это погрузиться, как в дверь стучат — войдите — и входит Вера. Бросается Аньке на шею — а расстались-то сорок минут назад, так что разлука не была уж такой мучительной — и идут на балкон курить, причем меня не приглашают. Дети пускаются в пятнашки между расставленными на полу кутулями, Игорь тут же падает и разбивает лоб, я начинаю на него орать, причем ору как-то невнимательно, потому что не его лоб меня волнует, а происходящее на балконе.
Возвращается Аня, светясь от собственного благородства, как будто решила следовать за мной в Сибирь, отстраняет плачущего Игоря, берет меня за руку — чего не бывало, наверное, со дня нашей свадьбы, — и сообщает приглушенным голосом, что Вера бежала тиранства Б. Л. и просит политубежища. Я, конечно, соглашаюсь, как и Аня, страшно гордый собой, хотя гордиться особо нечем — долг платежом красен, Аня идет сообщить о нашем решении — и наступает просто золотой век.
Вера промывает Игорю ссадину на лбу, бежит к соседям, которых она, оказывается, знает, потому что дом-то, в общем, эмигрантский, приносит йод — по-русски написано, по-русски пахнет и этикетка порыжела от старости, такой же пластырь — я не раз встречал в домах эти рыжие советские лекарства. Они прошли три страны и ничего, срок годности все равно уже от старости нечитаем, короче, Вера умело обрабатывает Игорю лоб, заказывает по телефону семейную пиццу, вытягивает из кармана ниточку и начинает играть с Яэлью в колыбель для кошки, причем ребенок крайне удивлен и счастлив, потому что с ней последние полгода никто не то что не играл, а вообще не разговаривал. Вера объясняет, что беспокоиться нечего и торопиться некуда — мебель и посуду можно получить вечером на углу возле церкви — как раз сегодня четверг, у них с 7 до 10 выдача. Посыльный долго не знает, куда положить коробку, так и стоит с мотоциклетным шлемом в одной руке и коробкой в другой — стола-то нет, но мы тут же подхватываем и съедаем пиццу стоя, благо, нарезана, и идем гулять в downtown.
А город — высоколобые называют его bustard city (английская архитектура смешана с французской), но я не вижу особых преимуществ чистопородности ни в людях, ни в художественных стилях, разве что для функциональных животных — молочных коров, сторожевых собак — чистопородность важна. Мне лично город нравится. Зимой тут настоящий снег, можно спускаться греться в метро, а главное — никакой промышленности, нет не только краснокирпичных доменных труб с огоньками поверху и щелочной вони — но и компьютерных фирм здесь, я думаю, немного, и это определяет контингент, то есть люди вроде наших старших товарищей по алие, для которых работа равняется жизни, сюда если и попадают, то быстро бегут на побережье, к станкам и кульманам. Зато у нас два университета — исключительно гуманитарные факультеты, две старые крепости, вокруг которых выросло два старых города, и народ, в основном, занимается самовыражением в области театра, кино, уличной музыки и т. п. В муниципалитете давно победили зеленые — думаю, они-то и не дают никакой промышленности развиваться. Купить их невозможно, потому что все зеленые — миллионеры в четвертом поколении, и ничего, кроме экологически чистой морковки, им уже давно не нужно. То есть убить здесь безопаснее, чем бросить на газон банку из-под пива.
В Старый Город ходят только туристы и новоприбывшие — я еще в Израиле заметил, что первый признак натурализации — полная потеря интереса к истории, географии, ботанике и т. п. нового места. Я имею в виду интеллигентов — у нормальных-то людей с самого начала бесполезных интересов нет.
Вообще, здешние старые города — это не падение в колодец на 400 лет назад, вроде мамлюкского караван-сарая в Иерусалиме, где гулко, темно, воняет ослиной мочой, и у железных дверей конюшен сидят небритые арабы, совершенно парализованные борьбой между желанием перерезать тебе горло и продать тебе же за пятнадцать шекелей деревянного верблюда; и не тщательно собранная, как в Таллинне, горсточка старых домов с башенками, готических решеток и окованных ворот, между которыми ходят экскурсанты, с тупым уважением рассматривая каждый гвоздь.
Читать дальше