Только что продрали глаза навстречу сумеречному утру, а день уже полз по нисходящей в темень, в вязкую, разбухшую донельзя ночь, сжирающую драгоценную субботу. В комнате пахло сырым ватником и паленым волосом — Лара с утра затеяла завивку, а Глеб не понимал, зачем в этой зимней дачной глуши наводить марафет. Если для него, то он сейчас уедет… Впрочем, к Ларочке скорей всего нагрянет хоровод друзей-бездельников, она и полдня не живет на даче одна. Хорошо ли это, глупо или безнадежно, — только Глеб уедет, и все. Всхрипнула ржавая стрелка старинных ходиков, и времени в мире прибавилось на полчаса, и кошка в ответ заскребла когтями по косяку. Вот и вся музыка здешних краев, а другую добывай в радиоволнах, только она здесь не приживается, испытано не раз.
Горькая до рвотных судорог зубная паста въедалась в десны и, казалось, выхолащивала язык до полного безвкусия. Ларочка жарила огромную яичницу по-царски, и от запаха шкварок Глеба слегка мутило.
— Ну что ж, Ларка, раз, два, три, четыре, пять, я иду искать!
Капля стеарина немилосердно зияла на штанине, и вообще задумка была донельзя взбалмошной и опрометчивой. Негоже копаться в семейном белье тридцатилетней давности, и даже если оно окажется чистым — к чему ископаемые? Хотя мода возвращается, и черт дернул Глеба услышать обрывок тихой кухонной стычки отца и Филиппа, черт дернул явиться с поздравлениями не днем позже, а попасть в самое яблочко мрачного юбилейного бала, где чествовали матушкину старость. Мать частенько раскаивалась в своих праздничных затеях, но, словно наркоманка, не могла отказать себе в них и, намывая потом посудные пирамиды, удивлялась однообразию из года в год повторявшегося сценария: слопали, выпили, послушали Льва Лещенко, ушли. Правда, кое-что менялось: чем дальше, тем уже был круг ностальгирующих революционеров, и даже мадам Петухова давно откололась. Однако Филипп всегда оставался константой.
«… не забывай, мы все по мере сил помогли Аннушке умереть, и ты, и Лена…»
Отец ему было ответил: «Какого черта!» — но продолжения Глеб не слышал, он сомнамбулически продолжил свой путь из ванной по скрипучему коридору в комнату, где уже нарезался знаменитый матушкин кекс и дымились разговорчики о бесконечной пользе травяного чая с мелиссой. И глухой речитатив Филиппа поглотил мирный перезвон фарфора с сервизными пасторалями, и «ничего и не было, ничего и не было», как убеждала привычная мизансцена с гостями и неоткупоренной водкой, ибо ее собирались пить только отец с Филиппом. И Глеб почуял, как моментально, чуть ли не математической уловкой стирается из быстрой памяти та точка времени и ее окрестности, в момент которой сквозь неплотную дверь проникло Филиппово откровение. Ничего не было, ничего не было! Что может быть прочнее счастливой сказки, впитанной в младенчестве, счастливой, но благородно омраченной смертью всеобщей любимицы и большой оригиналки Анны, бабкиного «первенца» и единственной Глебовой тетки, ни разу не виденной, но все равно прекрасной…
Ларочка вчера устала от преамбул. Ей, разумеется, была любопытна любая история, но она опасалась задеть хотя бы мизинцем репутацию своей мамаши, мадам Петуховой: та всегда была при чем. И конечно, имела виды на Глебова отца. Но сие Глеб узнал недавно, и зря Лара ерзала — даже если мадам приложила к истории свою гадючью лапку, Глеба это ничуть не трогало. «Выспроси у матери, она должна хорошо помнить Аню, они все из одного лягушатника, они ведь подружки!» Лара испуганно пучила глазки, кивала, а потом вдруг разразилась гневным монологом о порочной страсти распутывать клубки. Она верила в то, что ей говорили вчера, в то, что первое слово дороже второго, в то, что чем старше, тем мудрее, — одним словом, поклонялась антикварной правде. И это была не самая интересная сторона ее медали.
Счастливые сказки бабка бережно хранила в альбоме, из альбома же изымала, чтобы вдруг поставить любое фото на секретер; на одном из них — портрете с нарочитой ретушью — малолетний Глеб упражнялся в бессмысленном созерцании. На портрете улыбались две лисоподобные барышни: одна, с челочкой, симпатичная, к сожалению, была не мамой Леной, а Аней, почившей до Глебова рождения. И — до марша Мендельсона, до медовых праздников, до тихих радостей, до бурь тридцатилетия, до бальзаковского благоразумия. Лет в двадцать пять. Девушка, умершая до свадьбы, попадает в особый отдел потустороннего царства, в обитель вилисов — условных девственниц, неприсоединенных половинок, и там тихо коротает вечность. Бабка верила, что именно так, и никак иначе, хотя сама путалась в сложной адской иерархии девяти кругов и тем более непонятного рая, в котором вроде как все равны, но и тут Господь богат на исключения. Но бабуля, несмотря ни на что, приняла решение не сомневаться. Погибшие дети канонизируются, обращаются в младших богов, способных ответить на родственный молебен. У бабушки и с этим был полный порядок: Анечка снилась и от бед уберегала. Но это не мешало набожной старушенции подшофе шептать, что Аня шастала чуть ли не по вокзалам и там ребеночка и нагуляла. Нежно-поллюционный возраст заставлял Глеба выцыганить подробности, потом это прошло. Бабушка все равно, почуяв запретный интерес, спохватывалась и мягко отводила тему от грубой материи к абсолюту души, но в глазах ее, как последний неуловимый пельмень в мутном бульоне, блуждал сгусток сладкой непристойности, которой бабка как будто упивалась. Это было в духе привычных и ставших родными (а чем роднее, тем необъяснимее) перепадов бабушкиных настроений — то приголубит, то накричит, то побалует, то резко распетушится и за ничтожную помарку в тетради лишит пирога в обед. В полдник, правда, угостит от пуза.
Читать дальше