Но все становится еще красивее, если ты не один: двое, держась за руки, идут по улице. Он молодой, у него бледное, еще детское лицо и густые черные вьющиеся волосы. На нем смешной синий костюм и почему-то шляпа, которая словно по недоразумению попала к нему на голову. А она? На ней красное пальто с черной отделкой и туфли на низком каблуке. Она отмечает и его шляпу, и мешковатый костюм; почему мужчины не умеют одеваться по-человечески? Или пальто велико, или галстук похож на петлю самоубийцы — в прежние времена он носил бы тогу, думает она. Или охотничий костюм и плащ. Но она молчит о том, что видит. Она улыбается.
— Ты такой элегантный, — говорит она и поправляет ему галстук. Он смущенно улыбается — он до сих пор робеет в ее присутствии.
Таких пар много гуляет по улицам города.
О Господи! Как хорошо быть семнадцатилетним! В семнадцать лет город кажется особенно красивым. Все памятники, все здания так и светятся от избытка чувств, дома влюблены друг в друга. Линии и изгибы фасадов столь откровенно ласкают друг друга, что можно впасть в пуританское негодование, но никто не негодует, потому что дома так невинны в своей чувственности, так молоды и чисты. Архитектура города, как зеркало, показывает, способны или не способны люди любить. Молодая пара идет по Грабену к собору Святого Стефана. Собор — монумент любви, страшный, вечный, незыблемый. Он подобен зарослям каменного шиповника. Черный, строгий.
Собор так красив, что эти двое останавливаются и медлят. Они смотрят на башню, которая уходит ввысь, на каменные арки, на суету голубей.
— Подумай, сколько крови стоило построить его.
— Да. И страданий.
— Власть церкви. Как это страшно.
— В новом государстве церкви будут превращены в музеи, в дома для собраний, в народные дома.
— Как люди с этим мирились? Они не роптали, хотя столетие за столетием тесали камень и платили налоги, чтобы священники могли возводить свои храмы.
— В новом государстве церкви будут приносить настоящую пользу.
— Значит, все они были построены не напрасно.
Давид и София любуются собором Святого Стефана, а их уста произносят слова, вычитанные из книг или родившиеся у них в головах. Конечно, власть церкви и священники — это ужасно, но все-таки она улыбается и предлагает:
— Давай войдем внутрь и полюбуемся витражами.
Их опьяняет обилие красок внутри собора; под сводами здание утрачивает свою тяжесть и строгость, становится легким, прозрачным, словно хрустальные сферы, словно небесный свод. Вокруг парят витражи.
Они молча ходят от одной цветной стены к другой. Он снимает шляпу и держит ее в руке, словно только что нашел.
Она хватает его за руку:
— Смотри!
Перед ними окно с розами. Очарованные, они долго любуются им.
После этого они уже не говорят о страданиях народа. Собор все-таки слишком красив. Они выходят на улицу.
Когда мы еще не могли говорить друг с другом,
все вокруг было игрой света, преломленного в цветном стекле.
* * *
Говорить? Беседовать? Ну разумеется! И не только наедине, но и в образовавшемся кружке сверстников, одни из которых хотели заниматься искусством, другие отдавали предпочтение политике, третьи были еще на распутье. Они облюбовали маленькое кафе, где регулярно собираются после выставок, спектаклей и концертов. София и Давид влились в этот кружок. Все сидят за круглым столиком. Уже не такие робкие, как раньше, более уверенные в себе, более открытые. Когда они до хрипоты спорят там на самые разные темы, через них проходит ось мироздания. Они обмениваются газетами и журналами. Теперь к ним присоединился и Ханнес. Он опубликовал в одном маленьком журнальчике свои первые стихи, опубликовал под псевдонимом, но все знают, кто автор, и, как положено добрым друзьям, превозносят его до небес. Можно подумать, что он написал Мариенбадские элегии, ему и самому так кажется, хотя тираж журнала не превышает трехзначной цифры. Все медленно приобретает форму. Здесь беседуют о чем угодно. Дома Софии уже приходилось участвовать в интеллектуальных спорах и беседах, и она свободно чувствует себя в этом обществе. Давид больше помалкивает. Она тихонько пожимает под столиком его руку — ручеек тишины течет от нее к нему. Потом эти разговоры представляются Давиду примерно так.
— Кьеркегор, — говорит один. — «Страх и ужас».
— Шеллинг, — говорит другой. — Боже мой!
— «Критика чистого разума». — Третий с таинственным видом стучит по столу.
Читать дальше