Кассирша крикнула мне вслед:
— Я верю! Я просто запишу твое имя.
Только теперь я заметил зеленый карандаш у нее за ухом. Наткнувшись спиной на дверную ручку, я обернулся и рванул дверь. Пришлось приложить усилия, пружина оказалась тугой. Наконец я протиснулся в щель, и дверь взвизгнула мне вслед. Я выскочил через ворота на улицу.
Было уже темно. Лебедь на эмблеме спал белым сном, а воздух вокруг — черным. Под фонарем на углу серыми птичьими перьями сыпался снег. Не сдвигаясь с места, я слышал — в голове — свои шаги. Потом сделал первый шаг и перестал их слышать. Во рту у меня пахло хлоркой и лавандовым маслом. Я вспомнил прожарку и, пока шел от фонаря к фонарю — до самого дома, — разговаривал с головокружительно летящим снегом. Не с тем, который кружил вокруг меня, а с другим — изголодавшимся снегом издалёка. Знакомым со мной еще с той поры, когда я ходил попрошайничать.
В этот вечер бабушка тоже сделала шаг мне навстречу, схватившись за голову, но на сей раз она спросила: «Ты приходишь так поздно. У тебя что, есть девушка?» На следующий день я записался на строительные курсы в вечерней техшколе. Там, на школьном дворе, я и познакомился с Эммой. Она училась на курсах бухгалтеров. У нее были светлые глаза — не такие желто-латунные, как у Тура Прикулича, а словно пушок на айве. Как у всех в городе, у нее было темное, сытое родиной пальто. Через четыре месяца я на Эмме женился. К тому времени ее отец был уже смертельно болен. Свадьбы мы не устраивали. Я переехал жить к родителям Эммы. Все свое принес собой: мои три тетради по письму и одежда вместились в деревянный лагерный чемодан. Через четыре дня отец Эммы умер. Ее мать перебралась в гостиную, а нам оставила спальню с двуспальной кроватью.
Полгода мы прожили у матери Зммы. Потом переехали из Германштадта в столицу, в Бухарест. Мы поселились в доме номер шестьдесят восемь — ровно столько нар было в нашем бараке. Квартира находилась на пятом этаже. Она состояла из комнаты и кухонной ниши. Туалет был на лестнице. Однако вблизи дома, в двадцати минутах ходьбы, располагался парк. Когда в большом городе начиналось лето, я шел в парк короткой дорогой, над которой вечно летала пыль. Этот путь занимал всего пятнадцать минут. Пока я в парадном ожидал лифта, в шахте за проволочной сеткой ходили вверх и вниз два светлых каната, будто косы Беа Цакель.
Как-то вечером я сидел с Эммой в ресторане «Золотой кувшин», за вторым столиком от оркестра. Официант, наливавший нам вино, сказал, прикрыв одно ухо: «Слышите? Я все время твердил шефу, что рояль фальшивит. И что, вы думаете, он сделал? Выгнал пианиста». Эмма пристально посмотрела на меня. В глазах у нее вращались желтые шестеренки. Эти шестеренки были тронуты ржавчиной, на них повисали Эммины веки, когда она моргала. Потом Эмма сморщила нос — шестеренки пропали — и на голубом глазу сказала: «Вот видишь, всегда попадает пианисту, а роялю все сходит с рук». Почему она произнесла эту фразу, когда официант отошел? «Сама не знает что говорит», — понадеялся я. В парке у меня тогда была кличка ПИАНИСТ. Для нового парка — рядом с вокзалом, вдали от нашего дома — я выбрал себе кличку РОЯЛЬ.
Однажды Эмма пришла домой с соломенной шляпой. Она приехала на автобусе. Неподалеку от остановки, возле небольшой гостиницы, которая называлась ДИПЛОМАТ, под полотняным навесом стоял мужчина. Когда Эмма поравнялась с ним, он спросил, нельзя ли ему пройти под ее зонтиком до угла, по пути к следующей остановке. Он был в соломенной шляпе. На голову выше Эммы, да еще шляпа: ей пришлось высоко поднять зонтик. Вместо того чтобы самому взять зонтик, мужчина сунул руки в карманы, а Эмму почти вытеснил под дождь. Если на лужах пузыри, заговорил он, значит, дождь зарядил на весь день. Мол, когда у него умерла жена, тоже лил затяжной дождь. Ему пришлось даже перенести на два дня похороны, но дождь так и не перестал. На вторую ночь он выставил венки на улицу, чтобы они пили воду, но цветам это не помогло: они захлебнулись и сгнили. Тут голос у него стал осклизлым, он пробормотал что-то невнятное, а закончил словами: «Жена у меня замуж вышла за гроб».
Эмма заметила, что выходить замуж и умирать совсем не одно и то же. Однако незнакомец возразил: страшно, дескать, и то и другое. Когда Эмма спросила, что именно страшно, он у нее потребовал кошелек. «Не то придется вытаскивать портмоне в автобусе, у какой-нибудь дряхлой довоенной дамы, — пояснил мужчина. — А в портмоне, кроме фотографии покойного мужа, ничего и нет». Он рванул в сторону, и соломенная шляпа свалилась в лужу. Но прежде Эмма успела отдать ему кошелек. Мужчина шепнул: «Не ори — напорешься на него». И показал нож.
Читать дальше