Мы с Колькой идем, а я в мамкином платье. Он говорит, дай, в автомате газировки куплю, ну, и отошел, а я стою, жду его. А тогда, знаешь, тумбы такие на набережной ставили и афиши клеили. И я смотрю — афиша. Мы в своем гарнизоне сраном сидим, ни хрена не знаем. А оказывается, цирк в Саратов приехал, звери там, укротители. И на афише прям фотография этого укротителя — Владимир Рыбенко написано, а рядом я уж не помню, пума, что ли какая-то. Увидела я его, и, знаешь, меня как шарахнуло! Стою, как дура, и смотрю на этого Владимира Рыбенко…
— С пумой, — с хохотком вставила девушка, приложившись к коньяку.
— Ага, с пумой. Я не помню, или там пантера какая-то была. Да, хрен с ним. Короче, думаю, ну, ни фига себе мужик! Влюбилась, как кошка.
— Как пума! — девушка зашлась в истерическом смехе.
— Ну, примерно, — Людмила Олеговна обстоятельно подвинула бутылку и плеснула себе в заранее прихваченный стакан, — и, главное, вижу рожу на афише, а сама прям чую, что будет у меня с ним, что-то явно будет. И тут Колька подходит, смотрит так на меня, знаешь, в шоке. Тогда время другое было, люди не знали про олвэйз. И смотрит так как-то виновато мне на ноги. Я тоже посмотрела… Ой-ё! Началось! По ногам течет! По мамкиному платью! Я ему говорю, типа, Колька, мне плохо, это женское такое, давай домой двигать. Он со мной побежал, ничего, дурак, не понимает. Мужики на набережной хохочут — кошмар, короче, на всю жизнь запомнила.
Домой прибежали — мамка пьяная. Она, как запьет, отгулы в медчасти брала. И куда деваться? У нас две комнаты — ванная общая, там, блин, круглые сутки бабы со стиркой толкутся. Я говорю, мам, в общем, вот так вот получилось с твоим платьем, не моя вина. Не знала я, что так выйдет. А она, знаешь, такая была. Как нажрется, ей все по хую, и на философские темы начинает гнать. Ну, типа, зачем мы живем, зачем все это нужно, какой типа смысл, когда этот ужас закончится… Ну, и она мне говорит, что ей вроде как это платье на хрен не нужно, кровь, говорит, надо холодной водой замывать, и, вроде, если замою, то пусть оно мое и будет. Я как-то не поверила, думаю, мало ли что она на рогах болтает, а она говорит: «Я, Милка, столько кровищи этой смывала с простыней, сколько тебе и не снилось».
Ну, и вообще маразм. Нашла я в буфете бинты какие-то, вату, соорудила себе прокладочку и в трусы засунула. Колька с пацанами убежал, а маман у окна сидит на стуле с железной биркой и нажирается. А я за дверь выглядываю, ушли там клуши или нет. Одна когда тихая осталась, тоже сестричка, ей на фронте где-то там ухо срезало, я прошмыгнула и платьице мамкино отстирала. Действительно, в холодной надо, мне эта тихонька тоже подтвердила. Она, правда, не бухала, у нее другое было. Находило чего-то такое — выходит иногда на улицу, к мужчинам подбегает и шепчет: «Я тебя люблю!». Многие, конечно, и буквально воспринимали. Муж у нее тоже военный был, дядя Степа.
А у нас хорошо было, в большой комнате — балкон. Мамка там веревки приделала, я платьице повесила на солнышко и сижу тоже, смотрю типа на город Саратов. Тут Нинку тетя Катя из садика привела, а мамка — бухая. Я ей дала, короче, булку такую, ну, ты-то, наверное, не помнишь, они назывались: «булочка калорийная». С пудрой сахарной. И говорю, давай, сестрица, во двор к детворе, дома у нас сегодня делать нечего. А сама хожу, чуть ли не каждый час эту фигню в трусах меняю. Хотела книгу почитать, вот, знаешь, столько лет прошло, а до сих пор меня прям душит, что там было в этой книге написано? Так и не узнала. Обложка обычная, называется «Курорт». Даже открыть, блин, не успела, маман заявляется тоже на балкон, с водкой. Ее прям в такие дни как будто жажда какая-то мучила. Вообще, кошмар. Сидит, жрет водку, и не пьянеет, вообще как будто. Под вечер по стенам до койки доползает, и наутро — опять. Жрет. Отец-то тоже жрал, но он как-то выработал норму, с утра, по крайней мере, не начинал. А эта…
Мамка у нас красивая была. Высокая, с черными глазами. А волосы она красила. Блин, я щас думаю, ей же в этом сраном шестьдесят пятом году только сорок лет было, а башка вся седая. Она гаммой красила. А гамма, это, знаешь, такая херня была, что через пять дней корни все выцветали, вот мы на нее и любовались — на седую. В запое, конечно, так-то обычно она следила.
Ну, и сидели мы с ней рядом, от нее водкой так сладко еще пахло, и чего-то мне жалко ее стало, я ее обняла и говорю: «Мам, я влюбилась, причем жутко и ужасно, а он ничего обо мне не знает». А она мне говорит, типа, знаешь, я тоже думала, что любовью спастись можно. Троих детей родила. Любила вас, сиськой кормила, ходить учила, говорить, а потом все как-то разом закончилось. Нельзя, она сказала, человека любить. Вернее, можно любить, пока он человеком еще не стал, пока он маленький малыш, ничего не знает, не понимает и не умеет. Собаки, говорит, кошки — вот кого любить надо, они же просто машины для любви, а люди — нет.
Читать дальше