Рванувшись к дверям, он выскочил из трамвая, не доехав несколько остановок. Моросил тепловатый дождик, вернее сказать, грязная затхлая жижа, туманом и чадом связанная в какую-то мглистую размазню. Он стоял у центрального стадиона, напротив был НИФ, прославленный гэдээровский Институт физкультуры; мощные корпуса еле проглядывали в волглой сумеречи. По скоростной трассе рядом с трамвайными рельсами мчались машины с уже включенными фарами, тучами грязной мороси проносились они мимо. Прислонясь к железным перилам, ограждающим остановку от улицы, Ц. прикончил бутылку шнапса, купленную на вокзале. Таким пьяным к Марте нельзя. Значит, придется к Моне… и там принять решение…
На следующем трамвае он случайно проехал свою остановку, и пришлось топать назад по Георг-Шварцштрассе. Он прошел мимо дома, где жили Марта и Г.; света за окнами не было, а город в полутьме: без света в квартире было бы не обойтись. Поднялся по Уландштрассе, параллельной той улице, где они жили с Моной. Примерно на середине Уландштрассе была небольшая площадь, от нее налево отходил переулок, выводивший на Шпитташтрассе, прямо к дому под номером девятнадцать, где они жили. Монины окна на четвертом этаже смотрели как раз на этот маленький переулок и площадь, обрамленную деревцами, которым в теплое время года даже случалось зазеленеть.
У Моны наверху тоже нет света… еще не пришла С работы. Или пока не вернулась из Галле. Он отворил темно-зеленые деревянные ворота и вошел во дворик, такой крохотный, что мусорные контейнеры загромождали почти весь пятачок. Открыл деревянную дверь, тоже темно-зеленую, она плохо закрывалась и, как всегда, гадко и вымученно проскрежетала по искрошенным каменным плитам. Он стоял перед почтовыми ящиками: его фамилия по-прежнему значилась – рядом с Мониной – на буром проржавевшем ящике, последнем в ряду справа. Сквозь дырочки что-то белело… Вдруг в ящике почта, адресованная ему? Он поднялся на четвертый этаж, деревянные ступени скрипели; до дверей квартиры, как всегда, добрался с одышкой. И здесь все еще значилось его имя, наспех нацарапанная его рукой бумажка держалась на одной кнопке; Мона всегда называла бумажку неряшливой. Он прижал ухо к двери, прислушался: из квартиры не доносилось ни звука. Внезапно он спохватился: а есть ли у него ключ от этой двери… он уж не помнил, взял ли ключ, дала ли Мона ему ключ, когда в ноябре прошлого года он уезжал. А может, вручила ему ключ в один из редких его прошлогодних визитов. Если так, то он наверняка найдется в одном из кармашков сумки.
Он вновь приложил ухо к двери и прислушался… внутри тихо как в гробу. Нажать на белую кнопку звонка было очень соблазнительно, но он удержался. Вскинул сумку на плечо и спустился по скрипучей лестнице.
По дороге обратно он попытался представить, как же выглядит квартира сейчас. Без сомнения, он то и дело натыкался бы на свои вещи: на узкой доске, вделанной в стеллажи – из-за нехватки места в крошечной квартирке, где письменный стол некуда было поставить, – на этой слегка покатой, обработанной морилкой коричневой доске наверняка лежат его бумаги… а то и какие-нибудь забытые черновые обрывки. Наверняка там высится стопка писем, которые он не выбрасывал, потому что еще не ответил… и теперь уже никогда не ответит. Над столом – маленькая лампа на зажиме, а за этой пыльной пластмассовой лампой – книги, которые он берег как зеницу ока: западные издания стихов, Аполлинер, Кава-фис, Т. С. Элиот; «Надя» Бретона; «Как оно есть» и «Из недописанного произведения» Беккета. На Западе он все эти книги купил заново, но там они легли мертвым грузом. Здесь они были его сокровищем: раритеты, нередко добываемые ценой униженных поклонов, иной раз он крал их со стендов Лейпцигской книжной ярмарки. Теперь они покрываются пылью…
Он там, внутри, поди, и не шевельнулся, когда за дверью послышался шорох. Сидит в маленькой задымленной гостиной, склонясь над своей доской, и что-то тихонько себе царапает. Сидит в известной своей защитной позиции, спиной к дверям, на загривке – излучаемый мышечным напряжением невидимый щит, оберегающий от помех и взглядов. Человек этот безостановочно пишет, что именно он пишет – уже не важно, ибо он пишет только для безымянного Бога. Для Него изливаются его строки, так уж издавна повелось. Персонажи?… Этот Бог никогда не вмешивался, никогда не требовал от него персонажей.
Почему он не отпер дверь, не вошел в гостиную? Может, тогда и различил бы, который из них живой, а который призрак…
Читать дальше