Да, видала она, как такие, радикально настроенные, буквально повисали на мужчинах, не вполне готовых к столь бурным проявлениям любви и ничего не требовавших от девушек, которые сами рвались все отдать. А если вдруг случайно им доводилось познать то, что не зовется больше радостями материнства, ходили гоголем, демонстрируя отвисший живот, замотанный красными поясами или запакованный в какие-то кошмарные комбинезоны, и объясняли нам, что только им известен секрет настоящего счастья, а мы с нашим феминизмом сели в глубоченную лужу!
— Это правда, — сказала Глория с несвойственной ей горечью, — и это несправедливо. У них же ничего нет, ничего, кроме молодости и женственности, а у нас-то тоже все это было, но нам досталось другое время, пропасть запретов и препон, которые трудно представить себе теперь, а попробуй только мы о них напомнить, сразу прослывем ретроградками.
— Свинство, — подтвердила Бабетта, — да еще мужчины теперь с ними в одной команде!
— Ну, мы-то сами не допускали их в свою, — возразила Глория, — мы обошлись без них, и прекрасно. А что до этих паршивок, скажу тебе, уж если мне такие попадаются, я им спуску не даю. У меня длинные руки. Америка, может, и большая, но не настолько, чтобы я не устроила веселенькую жизнь сопливым нахалкам!
— Хватит, — простонала Бабетта, — ты рассуждаешь совсем как старые грымзы в наше время. Помнишь, как они нам житья не давали, как мы боялись их на экзаменах, как они нас ненавидели только за то, что мы были молодыми и хорошенькими?
— Ну и что? — фыркнула Глория. — Я и есть старая грымза. — И она постучала по коробке, чтобы разбудить зверька: — Эй ты, там, шевелись-ка!
Бабетта встала и пошла к раковине поставить чашку. Она-то ведь не хотела становиться старой грымзой. Она была преподавателем взыскательным и располагающим к себе, чтобы достучаться до слушателей, говорила с расстановкой, серьезно: студенты ведь пугаются юмора как скрытого интеллектуального давления. Ее французский стал замедленным, будто чужой язык, она выделяла каждое слово и произносила, отчетливо выговаривая каждую букву, чтоб быть уверенной, что ее поймут. Она разучилась быстро и с блеском парировать удары в спорах, а ведь раньше владела этим искусством как заправский дуэлянт. Французский язык для ее ума стал тюрьмой.
Но она восхищалась мужеством и энергией молодых женщин, которые вели, по всем фронтам и без передышки, самую настоящую битву за то, что требуется сегодня женщине для жизни. Ей казалось, что она сумела подстраховаться лучше, чем они с их желанием объять необъятное, повсюду успеть, все заполучить. А от молоденьких девушек она просто млела. Башня неприступная, крылья голубки, грудь горлицы, — для каждой готова была слагать песнь песней.
Свет бил в окно, и она сощурилась. Проморгалась за стеклами очков и постояла немного, глядя на женщин и детишек у бассейна.
— Что это такое? — спросила она.
— Что? — не поняла Глория.
— Все эти негры.
— Это Пасха, — бросила Глория с легкой обидой в голосе.
— Извини, ты же знаешь, я ничего не смыслю в религии.
— Ах да! Это баптисты, если тебе нужны подробности, они будут креститься.
— Как их много, — пробормотала Бабетта, вдруг о чем-то задумавшись. Самое удивительное, что Глория, чернокожая — самую малость, но все-таки чернокожая, — такая ярая ревнительница внедрения африканской литературы в самое сердце Америки, наотрез отказывалась считаться с тем, что живет в деревянной халупе в самом что ни на есть негритянском квартале Мидлвэя, даже не в обуржуазившейся его части, а на окраине, где сады, позабыв о зеленевшей в них когда-то траве, превратились в свалки, загроможденные кучами шин и старыми проржавевшими машинами, которые использовали как курятники.
— Чего много? — переспросила Глория неожиданно резко.
— Много баптистов, — отозвалась Бабетта. Они понимали друг друга.
Бабетта обернулась. Все здесь ей не нравилось. Все было какое-то самодельное, на ржавых гвоздях и фанере. Паркет из мелких дощечек придавал кухне вид этакого псевдо-швейцарского шале. Шкафы Глории были битком набиты уцененными стаканами и разномастными тарелками, в холодильник она запихивала все остатки. Мороженое с полугодовым слоем инея!
Глория лепила повсюду самоклейки, срочные помечала красным. Все были красные. А на стенах висели фотографии писателей, черно-белые, пожелтевшие от пара — еще бы, если она до сих пор вовсю пользовалась старенькой кастрюлькой, и эта реактивная штука, закипая, волчком крутилась на конфорке.
Читать дальше