— Не смотри на меня, — взмолилась Лола и вдруг обмякла в ее руках и сползла по стене на пол, а Аврора осела вместе с ней и оказалась сверху. Войди кто-нибудь в эту минуту, увидел бы над свалкой тел единственное истинное лицо Лолы Доль, Аврорино лицо — белое, тонкое, с огромными голубыми глазами под нитевидными дугами светлых бровей. — Мне страшно, — прошелестела Лола едва слышным голоском. — Я знаю, — отозвалась Аврора, поглаживая ее по спине, — знаю. — Это потому что никто меня не любит, — сказала Лола. — Неправда, — возразила Аврора, — как это мы вас не любим, когда мы вас просто обожаем, и я, и Глория, и Бабетта, и все девушки, что были на симпозиуме тоже обожают вас. — Но мужчины не любят меня больше, — покачала головой Лола. И, понизив голос, добавила: я теперь — непаханная земля. Аврора промолчала, и, решив, что она не поняла, Лола произнесла громче: я не-траханная! Никто меня не трахает больше!
— Вы сейчас умоетесь, — ответила на это Аврора, подняла ее и прислонила к раковине. Лола взяла полотенце и принялась тереть свое лицо, как конюх — бока лошади пучком сена, крепко, грубо, размазывая и смешивая все краски, и столько было в этом жесте безграничного отчаяния, что Авроре вспомнилось, как в Сомали женщины умывались песком и золой, словно чистили закопченное дно кастрюли, надраивая олово до зеркального блеска.
— У меня кружится голова, — пожаловалась Лола, — и я не вижу себя в зеркале.
— Я помогу вам, — сказала Аврора. Когда она поднесла ватку с очищающим молочком к лицу Лолы, рука ее дрожала. Она дотронулась до нее впервые, она водила ваткой так нежно и бережно, как только могла, по красным пятнам, по отекам, по лопнувшим сосудам, окрасившим в лиловый оттенок чересчур тонкую кожу. Аврора думала о медсестрах, которые прикасаются к тяжелым ожогам только после того, как дан наркоз, и в ней рождалась потребность быть полезной всем на свете страдальцам. Закрывать им глаза, смывать кровь, зашивать раны, утюжить саваны, скатывать бинты, ткать покров для всего людского горя, щипать корпию и резать марлю, а потом облачать мертвые тела, собирать вместе туловище, ноги, руки, голову, все упаковывать в чистенькие мешочки для полной готовности к погребению или сожжению и зашивать непременно белой ниткой, крошечными стежками.
— Испохабили мое лицо, — сказала Лола Доль, глядя на нее в упор. — У тебя вот не такое. Тебе его подправили? Нет же! А ведь мне всегда казалось, что лица должны разрушаться у писателей, а не у актеров. Мы только носим на себе ОТПЕЧАТОК ПРОЖИТОГО, но все равно остаемся красивыми. По идее тебе, если пишешь такое, полагается быть хуже меня — ты же должна быть ИЗМОЧАЛЕННОЙ.
Слово заставило Аврору вздрогнуть — оно попало в точку, оно как будто вертелось у нее на языке, именно его она искала всю жизнь, а Лола преподнесла его ей как горькую и непреложную истину. И непонятно было, то ли ей радоваться, что слово найдено, то ли горевать, что она наконец узнала его.
Надломленная, измотанная, растерзанная, опустошенная, сокрушенная, выпотрошенная — Аврора затруднилась бы выбрать одно из этих слов, чтобы определить состояние, в которое повергло ее писательство. Она вызывала немедленную реакцию отторжения у писателей, обживших радость творчества, которым ближе были слова: наслаждение, полет, счастье, отрада, и сочувствие у некоторых других, утверждавших, что скорбь, изливаемая на бумагу есть лишь отражение горестной жизни. Писательство — тоже лекарство, когда живешь с болью внутри; оно хотя бы дает ей выход — в книги.
Аврора была сверхчувствительна к боли. Малейший порез, укол, отодранный пластырь, капля йода на царапину — и она уже плакала. Наученная опытом, очень скоро стала принимать меры, обманом заполучала таблетки, которые ей не прописывали, потому что впадала в панику всякий раз, когда врач, приближаясь с зондом или эндоскопом, предупреждал, что надо потерпеть, будет немножко НЕПРИЯТНО.
Она вообще перестала ходить к врачам, обходясь коробкой из-под туфель, битком набитой болеутоляющими препаратами на все случаи, но оставалась, по сути, бессильна против боли, которая подстерегала ее мигренями и не поддавалась никаким лекарствам, а уж новейшим чудодейственным снадобьям — меньше всего. Эта ноющая боль не отпускала ее, стреляла в виске, ввинчивалась в глаза, билась под черепом до тошноты. Лежа в темноте с мокрым полотенцем на лбу, с которого капало на подушку, она была во власти страдания, и оно исключало весь остальной мир, требуя, чтобы только ему всецело принадлежало ее тело и тем более голова. Когда не было больше сил терпеть, она принимала все, что было в коробке, все запрещенное ей, все опасное.
Читать дальше