Трупы до того вздулись, что форма на них лопалась, медные пуговицы разлетались в стороны, истлевшие от сырости штаны разлезались в клочья; когда мы волокли мертвецов по земле, у иных отрывались конечности, оставаясь у нас в руках. Тамбурмажор своим жезлом проверял глубину могил, длина его не беспокоила, поэтому ямы мы приноравливали к солдатикам недомеркам, а тех, кто подолговязее, старались как-нибудь умять. Процесс этот сопровождался треском и вздохами: из кишок выходили газы; мы слегка надсекали животы киркой, тогда газ вырывался со свистом; опавшие, с подогнутыми коленями мертвецы уже вполне умещались в тесной своей преисподней, в концентрированную вонь которой мы и сами, под тем предлогом, что, мол, приходится как-то утаптывать могилу, на полчасика погружались. Там, внизу, был некоторый покой, ни с той, ни с другой стороны не целились в тебя скучающие снайперы, и можно было без помех пожевать припрятанную с утра хлебную пайку. При некоторой удаче горбушка иной раз находилась и в подсумках у покойников, и, хотя трупная жидкость проникала через любую ткань, надежда и сладкая ненависть, перевешивая звериный голод, вооружали тебя терпением, чтобы соскоблить водянистый верхний слой и подсушить мякиш — тогда он становился более или менее съедобным. Зимой стужа вынуждает экономить последние почести, да и земля под кайлом — как кремень, так что приватные хоромы не полагаются никому. Если нам давали гранаты, мы взрывами рыли общую могилу, укладывая в них штабелями гремящих, словно ледышки, солдатиков. Труда я для них не жалел, отношение мое к ним было едва ли не родственное: ведь мертвец не взорвется и не выхватит пистолет, чтобы застрелить своего могильщика.
5
Однажды мне удалось исхитриться и выкроить немного свободного времени. День клонился к вечеру; я ушел в лес, где протекала быстрая речушка, влез в воду, течение сбивало меня с ног, я прыгал, плескался, как школьник на каникулах; вдруг я почувствовал, что кто-то смотрит на меня с берега: это был немец в очках с проволочной оправой. Он подозвал меня к себе, угостил сигаретой, спросил, знаю ли я немецкий; знаю, ответил я, но я еврей; с тех пор, как меня забрали в трудовую команду, я никому не говорил, что еврей я только наполовину. Ему, как оказалось, на это глубоко наплевать, это у Гитлера такая мания; тут он задумался: конечно, не только у Гитлера, но сам он ничего не имеет ни против русских, ни против евреев. Ему совсем не хотелось никуда уезжать от семьи, на фронте он, кажется, никого еще не убил, но все равно у него такое чувство, что никогда больше не увидит свой дом. Бред, верно? Потом, словно кого-то цитируя, произнес: вытаптываем пшеницу, человеческой плотью удобряем землю; улыбнулся мне и пояснил: я ведь специалист по сельскому хозяйству. Человек — боль земли, поддержал я разговор, вспомнив слова венгерского поэта. Может, и так, задумался он; человек — единственное животное, которое просто так, от нечего делать, истребляет собственную породу. Два главных достижения нашей культуры — потусторонний мир и война. Наша бездарная дилетантская труппа просто-напросто сойдет со сцены, если не будет учиться у растений. Он опять рассмеялся: наверно, это выглядит как чудачество, что он такой сторонник растительного мира; профессиональная болезнь. Мы смотрели на блики света в воде; может, поедим, предложил он; в речку полетела ручная граната, всплыли вверх брюшком три рыбины, мы испекли их на углях. А вдруг это последний наш ужин, сказал он; потом спросил неожиданно: «Вас в жизни что держит?» «Слепая вера». «В Бога?»
У меня была карманная Библия, я ею жил; фантазии упрямых евреев давали мне силы. «Нет, — сказал я сердито, — напрасно я молюсь: „плоть моя живет духом моим, а дух мой — Тобой, свет мой, блаженство лица моего“, — лишь рот мой наполняется словесами. Один раввин сказал: Бог — это сцепившаяся совесть людей. Да и откуда взяться Богу? Почему он — не только то и столько, что и сколько значит само слово? Я чувствую, что живу, и хочу, чтобы чувство это продолжалось. Слепая вера самосохранения». «Но чего ради?» — спросил он откуда-то издалека. «А так». «Жизнь здесь и сейчас — убийство, и если я превыше всего хочу вернуться домой, значит, я должен хотеть убивать. Самая большая наша свобода — в том, что я могу принять решение и в пользу самоубийства». «А для меня свободу означал бы автомат, чтобы не расстаться задаром со своей шкурой. О самоубийстве же я, здесь и сейчас, запретил себе даже думать». «Значит, вы еще будете убивать», — почти элегически констатировал он. «Я не растение, — ответил я зло. — Ты приехал сюда на танке, хотя тебя никто не звал, ты поджигаешь чужие дома, так что скоро у тебя пройдет желание любить человечество». Он схватил меня за руку: «Я думал, мы друг друга поймем. Ты хочешь меня оскорбить?» Я пожал плечами. «Мы очень далеки друг от друга. У тебя есть оружие. Я тебя не могу убить, ты же безнаказанно меня пристрелил бы». «Держи», — сказал он, протягивая мне автомат и с жадным любопытством глядя на меня; я, дурак, отмахнулся. Позже я встретил его еще раз, в лагере для военнопленных. На мне была форма советского офицера; прибыл транспорт пленных немцев, один из них — это был он — удрученно ощупывал свои карманы. «Потеряли что-нибудь?» — спросил я. «Очки пропали в этой толкучке». «Пошли», — сказал я; мы двинулись по дороге в обратную сторону и нашли-таки очки; немец благодарно ковылял рядом со мной. «Вообще-то я не смотрю вокруг, очки держу в кармане, но иной раз наденешь — и видишь. Это все, что мне еще остается». Я не признался ему, что мы уже встречались.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу