После чтения стихов начинающих поэтов постаревший, много переживший, стремящийся ныне играть роль третейского судьи, эдакого литературного арбитра, символист Валерий Брюсов объявил Анатолия Мариенгофа. Но выступление его было недолгим.
— Не оскорбляй публику, хам! К чертовой матери… — началась перебранка с сытыми посетителями. От ближайшего к эстраде столика в сторону Мариенгофа полетел смачный плевок.
Снисходительно улыбаясь, Брюсов развел руками. Что, мол, поделаешь, Анатолий Борисович! Публике не по нутру, как вы «молитесь матерщиной». Извините, спасибо.
Есенин, наблюдавший из-за столика за позором приятеля, закричал:
— Толя, дай в морду этой сволочи! Я тебе помогу! — Легко вскочил на эстраду и, сунув пальцы в рот, оглушил зал диким свистом.
Озорничать на эстраде тогда было модно, а публику «Домино» сам бог велел ошарашивать.
— Молчать, я — Есенин! Объявите, Валерий Яковлевич! — и повернулся к залу, очаровывая всех своей необычной улыбкой.
— Что объявить, Сергей Александрович? Вас? Но вы уже представились, — съязвил Брюсов.
— Поэму новую… «Сорокоуст».
Брюсов поднял руку, призывая публику к вниманию:
— Бывший новокрестьянин, нынешний имажинист Сергей Есенин прочтет нам что-то новенькое… «Сорокоуст». Рожайте, Сергей Александрович!
Есенин побледнел, улыбка сошла с его лица, он шагнул к краю эстрады, поднял руку со сжатым кулаком, словно шашкой рубанул воздух:
Трубит, трубит погибельный рог!
Как же быть, как же быть теперь нам
На измызганных ляжках дорог?
Вы, любители песенных блох,
Не хотите ль пососать у лирика?
Скоро заморозь известью выбелит
Тот поселок и эти луга.
Никуда вам не скрыться от гибели,
Никуда не уйти от врага.
Есенин читал громко, так громко, что проходящие по Тверской мимо кафе люди останавливались, прислушиваясь к срывающемуся на крик голосу.
А в это время в зале поднялись невероятный шум, свист, топот, крики:
— Долой! Хватит похабщины! Хам!
Мариенгоф, словно мстя залу за свое поражение, во весь голос кричал:
— Давай, Сергун! Давай, Есенин! Браво! Читай дальше!
Брюсов непрерывно звонил в колокольчик, пытаясь утихомирить посетителей.
— Доколе мы будем бояться исконно русских слов? Господа!
Но шум не смолкал. Тогда Есенин поднял руку и вновь улыбнулся. Эта его детски-наивная улыбка обезоружила и примирила всю эту разношерстную публику. Как будто солнечный луч пробился в наполненный дымом зал.
Все в ответ заулыбались. Дамы легкого поведения и просто дамы завизжали от восторга.
— Душка Есенин! — посылали они ему воздушные поцелуи.
Есенин, довольный, улыбнулся.
— Тихо, а то я опять буду материться.
Зал ответил ему одобрительным смехом:
— Давай, Есенин! Читай дальше!
Лицо Есенина посерьезнело, он опять взмахнул рукой.
Видели ли вы,
Как бежит по степям,
Железной ноздрей храпя,
На лапах чугунный поезд?
А за ним
По большой траве,
Как на празднике отчаянных гонок,
Тонкие ноги закидывая к голове,
Скачет красногривый жеребенок?
Милый, милый, смешной дуралей,
Ну куда он, куда он гонится?
Неужель он не знает, что живых коней
Победила железная конница?
Брюсов, который вначале слушал с иронией мэтра, и в глазах его читалось: «Молодежь резвится… Пускай», — теперь неподвижно сидел и, как все, не отрываясь смотрел на голубоглазого юношу с копной кудрявых пшеничных волос. Такого он не слышал ни от кого из поэтов, такого не было раньше в русской поэзии. «Сорокоуст» — это панихида по умершему, которому заказывают и служат в церкви 40 дней, оттого и сорокоуст. Но поэма, которую теперь все слушали, затаив дыхание, напоминала не смиренно-заупокойную службу, монотонно читаемую дьячком, а крик отчаяния. Крик гибнущего человека, который всем своим существом сопротивляется надвигающейся агонии.
Черт бы взял тебя, скверный гость!
Наша песня с тобой не сживется.
Жаль, что в детстве тебя не пришлось
Утопить, как ведро в колодце.
Хорошо им стоять и смотреть,
Красить рты в жестяных поцелуях, —
Только мне, как псаломщику, петь
Над родимой страной аллилуйя.
Оттого-то в сентябрьскую склень
На сухой и холодный суглинок,
Головой размозжась о плетень,
Облилась кровью ягод рябина.
Оттого-то вросла тужиль
В переборы тальянки звонкой.
И соломой пропахший мужик
Захлебнулся лихой самогонкой.
Последние строчки Есенин читал, преодолевая спазмы в горле, стиснув зубы, не давая вырваться наружу рыданьям, слезы катились по его лицу. Он гордо стоял на подмостках, пронзаемый сотнями взглядов, обожаемый и ненавидимый. Словно небожитель, спустившись на землю, увидел Есенин всю эту шваль, которая пила и жрала во время его чтения. Злобная гримаса исказила его лицо.
Читать дальше