И тогда Федор Тимофеевич попросил подняться всех, у кого с начала войны погибли или умерли родители — мать или отец.
Из-за недостатка парт мы сидели тесно, по трое, так что когда ребята вставали, по классу, прокатился шумок, захлопали крышки парт. Кто-то спросил:—«А если брат или сестра — тогда можно?..»— и Федор Тимофеевич, помолчав, сказал:— «Можно». Крышки снова застучали. «А если дядя? — раздался чей-то тоненький голос.— У меня дядя...»
«Можно»,— сказал Федор Тимофеевич.
Не помню, сколько в конце концов нас поднялось — то ли половина класса, то ли две трети, то ли чуть не весь класс. Федор Тимофеевич помолчал, подумал, провел по усам, как будто намереваясь что-то сказать, да так ничего и не сказал, только махнул рукой. Мы сели.
Он раскрыл журнал, сделал перекличку, объявил тему — и все пошло своим чередом. Но до самого конца урока в классе было удивительно тихо, тем более удивительно, что никто из нас не считал ботанику за серьезный предмет.
БУНТ
Из эвакуации мы с бабушкой вернулись вдвоем — следом за мамой умер и дед, от водянки. В Астрахани мы поселились у тети Муси, она работала медсестрой в больнице и жила тут же, в доме для служащих. К нашему старому дому на Канаве ни я, ни бабушка и близко не подходили. Оказываясь неподалеку, я огибал это место, делал большой крюк. Что-то меня страшило. Что-то удерживало на незримой черте. Как если бы там, за этой чертой, таинственным образом продолжало жить прошлое, которого нельзя касаться. На котором — табу, запрет. В котором — неизменно и прочно — существуют переставшие существовать отец, мама, дед... И нельзя, нельзя к нему подступаться, иначе и сам ты, перешагнув порог прежней нашей квартиры, станешь прошлым... Что-то такое чудилось мне, когда я бывал поблизости от нашего дома, но не только ноги — мысли мои тоже спешили все, что было связано с ним, обежать стороной...
Школа, в которой я учился, была обычной школой той поры. До войны она именовалась музыкальной, и мне запомнились бесконечные гаммы и вокализы, звучавшие из ее окон. Ее и теперь по привычке продолжали называть музыкальной, но вместо гамм и вокализов она с утра и до позднего вечера клокотала от разбойных мальчишеских голосов, оглашавших окрестные дворы и кварталы.
Трудно представить, какие мерзавцы мы были! Господи, какие мерзавцы!.. Как изводили бедных своих учителей, какие шуточки отмачивали, особенно в буйных шестых-седьмых классах!.. И они все терпели, наши учителя. Он приходили в школу на целый день (школы работали в три смены)—немолодые, с отечными лицами, облаченные в балахонистые, довоенного покроя пальто, и перед тем, как взяться за мел или перо, дышали на пальцы жиденькой струйкой пара, и уносили по вечерам домой пачки тетрадей, чтобы среди выстывших стен, кутаясь в истончавшие платки и шали, успеть проверить до утра наши диктанты, наши контрольные... Но мы были слепы, глупы и безжалостны.
Одной из наших излюбленных шуток была такая: на уроке захлопнуть на окнах раздвижные, гармошкой, ставни и в темноте стащить со стола журнал. Чего с ним только не выделывали!.. Его заливали чернилами, из него выдирали страницы, особенно изобилующие двойками... Или, случалось, не возвращали вовсе. До деталей была разработана и другая забава: в печи раньше времени задвигали заслонку, и воздух в классе мутнел от голубого угарного тумана. Что оставалось директору, глядя на красные наши глаза и страдальческие рожи, как не распустить нас по домам?..
Суть в том, что мы сами ходили осенью всей школой на Волгу разгружать баржи с дровами, сами с бурлацким уханьем волокли сукастые кряжи по берегу и заталкивали на машины, сами всю зиму их пилили и кололи, сами часов с четырех утра (дежурные ночевали в школе) начинали . растапливать печи. Все было в наших руках, напустить в классную комнату чада нам ничего не стоило. Тем более что поленья сочились водой и не желали разгораться, в забитых сажей дымоходах не хватало тяги, так что натопить школу — для этого требовалось немалое искусство. Нам оно регулярно изменяло в дни ответственных контрольных работ и проверок... Но случалось, что класс «угорал», когда сквозь пышный морозный узор на окне пробивался масляно-желтый луч солнца и на бугристом льду Канавы повизгивали, дразня, самодельные, накрепко прикрученные к. валенкам коньки.
Мы кидали в чернильницы кусочки карбида — и класс наполнялся нестерпимой вонью. Мы натирали свечным огарком доску — и на ней становилось невозможно писать. Мы всем классом отказывались отвечать, пеняя на отсутствие учебников. Или тетрадей. Или еще бог знает чего. Но учителя сносили все наши крупные пакости и мелкие проделки. Для них мы были «дети войны», оставшиеся без отцов, а то и без матерей, никогда не наедавшиеся досыта, одетые в шитые-перешитые, латанные-перелатанные обноски — такие и для старьевщиков, бродивших в давние времена по дворам, не были бы находкой.
Читать дальше