Похороны отца прошли ладно и бесхитростно. Только мать отчего-то хотела идти за гробом непременно голой, уверяя окружающих, что именно такой она навсегда останется в памяти усопшего. После похорон мать начала есть землю. Ела она с аппетитом, громко чавкая, иногда запивая из луж. Мир её сжался до размеров собственного рта. Как-то объевшись земли, она вошла в дом, с трудом передвигая ноги, не дойдя до кровати, грохнулась прямо на пол и к утру отошла. Мне было жалко лишь то, что она так и не успела досказать сама себе, свою же историю.
Вскоре я вырос и уехал в город. Каменные лабиринты домов увлекли мою душу, напоили допьяна сердце. Я считал ночи, вычёркивая из памяти дни. Мои года водили хоровод, а месяцы и недели играли друг с другом в прятки. Я женился, стал уважаемым человеком и ценным сотрудником. Меня любили женщины и ненавидели старухи. Я прокурил лёгкие и сорвал печень. Весь мир лежал у моих ног.
Одним вечером, темнота которого, как казалось мне, поросла мягким мхом, я заглянул в глаза жены, и увидел там себя. В чужих глазах я был ещё молод, но нестерпимо печален. Лицо было изъедено молчанием, а душа напоминала наковальню, лопнувшую под богатырскими ударами кузнеца.
Той ночью я не смог уснуть. Когда утро отварило двери новому дню, я собрался, и вышел на улицу. Была ранняя весна, посеревшие от влаги угловатые коробки домов показались мне моей совестью. Сегодня я прощался и с ними, я прощался со всем. Через час быстрой ходьбы я дошёл до городской окраины, шероховатая дорога, похожая на шрам поперёк чьих-то вен, уводила от настоящего к прошлому.
Я шёл три дня. Ничего ни ел. Пил туман, похмелялся снегом. Спал в проталинах, укрывался ветром. На третьи сутки дорога довела до родной деревни. Родительский дом подмигнул мне детскими воспоминаниями. Обогнув, его я вышел к сараю. Здесь хранилась тоска, здесь же жили души моих предков. За его полупрогнившими досками чудилось кряхтенье надорвавшегося деда и седой вой бабки, из заплесневевшей тьмы сарая долетали звуки плевков отца метившего в неизвестное, и глухой рокот матери. Усталость навалилась на меня. Это была не только усталость от трёхдневного пути, но и от жизни предков. Мне казалось, что я различаю тяжесть в мышцах деда, и боль в надорванном горле бабки, и сухость во рту отца, и нестерпимую резь в набитом землёй животе матери. Я присел на влажное бревно, валявшееся неподалёку от сарайной двери, голова опустилась на грудь. Я сидел на бревне и ни о чём ни думал. Я сижу там и до сих пор.
Шли калики, спотыкались. Ноги болезнью ободраны. Руки засохшие. Рты помятые, в душу дышат. Шли калики, по сторонам озирались. У кого глаза не потухли навеки, те деревья и травы, небо синее зрачками жёлтыми царапали, у кого потухли, те языки длинные-корявые наружу высовывали — мир вокруг себя лизали, на вкус пробовали.
Бородавки на щеках, язвы на спинах. На голове колтуны хохочут. Во ртах слова — языками косыми зачатые, зубами гнилыми повитые, губами сухими на волю отпущенные — выпадали слова из ртов, о землю вдребезги разбивались. Нет, ни понять, ни за что, ни кому калика. По дорогам, по горам да низинам, меж болот да в полях — лежат по обочинам осколки. То слова каликов, разбитые. Миру удивительные, лишь друг другу ведомые. Собрать бы их все да сложить в одно. Может быть, песня получилась бы, или молитва или исповедь чья. Да кто сложит? Кто подберёт? Лишь под ногами путников скрипят слова-осколки. А калики идут себе, путь держат, да след за собой бросают, не от ступней след тот, а от речей их.
Один калик брюхо своё руками лапает. Кулаками стучит по нему, всё больней норовит сам себя ударить. Чудится ему, будто там черти костёр развели. Развели да скачут друг через друга, песни поют. Мается он бедный, на чертей управу не найдёт. И камни тяжёлые, в пыли извалянные в глотку просовывал, и траву сухую-прогорклую глотал и воду болотную-гнилую пил. Чертей извести хотел. И молился, и крестился, и белый свет проклинал. А черти всё, знай себе, бесятся, рожи друг другу корчат. Нет совсем с ними сладу.
Второй калик ног обеих лишился. Даром что, как и прежде, обе ноги его из туловища торчат, в суставах гнутся. Только не его это ноги. Что хотят, то и творят. Хотят — в пляс пускаются, хотят — день-деньской в траве валяться, заставляют, среди комах, мышей да гадов холодных. Вот и за странниками неприкаянными ноги эти сами увязались. Не хотел калик в путь дорогу идти, по свету побираться. Хотел дома в тепле-сытье жить, старость свою из окошка выглядывать. Да ноги проклятые сами собой подняли его и по дорогам пыльным да тропам ухабистым скитаться обрекли. Идёт калик, ропщет, словами шершавыми матюгается. На себя, на ноги свои, на попутчиков своих, да на всё, что по пути повстречается. Только не легче оттого ни ему бедолаге, не спутникам его нечаянным.
Читать дальше