Тут все встают и направляются к выходу, и мы с Димой тоже, и к нам подбегает Машенька и передает приглашение Сизионова — нам, славной поросли, молодой когорте или как там еще — явиться на банкет, который начнется через полчаса в ресторане «Золотое руно».
Это так неожиданно и так лестно!
— А водка там будет, на этом самом банкете?— говорит Дима.— Что-то сегодня захотелось мне напиться... Только знаешь как? В дым!..
* * *
— Да, Димку Рогачева я до того вечера, до банкета то есть, не знал,— хотя ну не пуд, а полпуда соли мы вместе уже съели, и съели бы, может, и весь пуд, а он остался бы для меня навсегда недосягаемо трезвым, спокойным, тяжеловато-рассудительным парнем без интеллигентской червоточинки, но зато не без этакого, себе на уме, мужицкого расчетца, которому хорошо ведомо, что можно и чего нельзя, и уж чего нельзя — того нельзя... И тут надо же случиться этому банкету!..
Никому из нас еще не доводилось бывать на банкетах. Мне за этим словом назойливо мерещились медные канделябры с оплывающими свечами, фраки и лакеи в белых чулках. Конечно, мы не увидели ни канделябров, ни фраков, но ресторан торжественно преобразился, и нас встретили уже сервированные столы, сдвинутые буквой П, с жесткими крахмальными салфетками в кольцах около каждого прибора.
Обычно в затруднительных случаях мы всей компанией отправлялись и а вокзал, разгружать вагоны, а потом сбрасывались, и это кое-как помогало нам сводить концы с концами, но, черт возьми, салфетки в кольцах обязывали ко многому, а наши брюки, несмотря на добросовестную глажку, неизменно вздувались на коленях пузырями, да и бахрому на манжетах, подумал я, надо было подстричь, ведь как-никак, а — банкет... Но наши девчонки — они не стеснялись, они просто не замечали — ни бахромы, ни пузырей, они вообще были молодцы, у них как-то все это ловко получалось, кашка да суп, одна порция на двоих, а уж если вечер — тут тебе и туфельки на высоченном каблучке, и платьице колокольчиком, и брошечка на груди такая, что фу-ты ну-ты, а нет ее — не беда, без брошки еще лучше!..
Девочки наши были что надо, их ничем не смутить, они окружили нас этакой клумбочкой, а мы стояли в стороне, так, что нам все было видно, а нас — не очень.
Народу собралось много, и знакомого, и незнакомого, и все тянулись поближе к Сизионову. Рядом с ним я заметил приземистую, рыхлую фигуру Жабрина, он хохотал, похлопывая Сизионова по плечу, как закадычного друга, по возрасту они были сверстники, и мне представилось, что Жабрин вспоминает сейчас что-то давнее и смешное, какую-нибудь обычную в таких случаях пошлятинку, про молоки, про забор, что-нибудь такое. Но тут же — и это меня удивило — стоял Пинегин, и Сизионов запросто обращался к нему. Почему? Ведь за яблоками они вместе не лазили, когда успело завязаться такое короткое знакомство?..
Были здесь, конечно, и наши, институтские — и Третьяков, и Гошин, и еще кое-кто; бабушка Тихоплав, уже не в кацавеечке, а в платье с кружевами, о чем-то с трогательным вытиранием глаз рассказывала Варваре Николаевне, к нам донеслось: «Какие тогда были студенты, можете представить!.. И чего они достигли в жизни!..» Она случайно взглянула в нашу сторону, заметила меня, нахохлилась и отвернулась.
— Смотрите, Сосновскии!..— обрадованно вырвалось у Маши.
Мы сразу почувствовали себя не такими одинокими.
Он только что вошел и остановился в конце зала, улыбаясь и несколько смутясь от нахлынувшего со всех сторон шума и блеска, сам — совсем не блестящий, какой-то даже до обидного будничный в своем ежедневном костюме и неярком галстуке. Но и сейчас — то ли в его тонкой, юношески-пружинистой фигуре, то ли в узком умном лице, то ли в иронически прищуренных глазах за рамкой квадратной оправы — было в нем нечто такое, что не давало затеряться в толпе, выделяло и, однажды зацепив, уже не отпускало взгляд.
Сосновский тоже увидел нас и, еще шире улыбнувшись и как бы подмигнув, поболтал в воздухе рукой. Он было направился к нам, но задержался около сухощавого старика с толстой суковатой тростью.
Где-то я уже видел и эту трость, и эти морщины, и роковую лысинку под легким седым пушком, таким легким, что, кажется, дунь — и облетит, как одуванчик.
— Это Коржев,— подсказал Сергей.— Писатель.
Теперь я вспомнил — раз или два мы столкнулись в коридоре редакции. Однажды мне попался в газете его очерк, написанный тяжелым слогом, я не дочитал его до конца.
— Какой это писатель, если он никому не известен! — убежденно сказала Зина Фокина, непременная участница заседаний нашего литкружка, тайно влюбленная в Рогачева, о чем, понятно, знал весь институт.— Какой это писатель! Правда, Дима?
Читать дальше