Мы с Димой проводили ее до базара, до того самого места, где шоферы из районов останавливали свои машины — и они моментально набивались такими же, как она, немолодыми, или казавшимися немолодыми женщинами, и тугих платках, телогрейках и валенках; мы посадили ее, подбросив за нею в кузов мешок, в котором она везла к себе несколько буханок хлеба и кулька два конфет, записанных в узелок. И она сразу слилась с серой, безликой массой фуфаек, мешков и корзин.
Потом всей комнатой мы ели рассыпчатую, разваристую картошку, и я задавал глупые вопросы: почему сто грамм, и как это можно — сто грамм, и почему не выбрать хорошего председателя, который повернет все хозяйство, и еще разнообразные почему, и ребята сначала что-то пытались мне объяснить, а потом, хмуро усмехаясь, только переглядывались и, круто посыпая солью свежие картофелины, односложно приговаривали:
— Поедешь, увидишь...
А сейчас я читаю роман «Восход», написанный нашим знаменитым земляком Сизионовым, потому что я редактор факультетской газеты и мне надо выпустить торжественный номер к встрече с ним.
* * *
— Клим, ты нам нужен!
Это Машенька. И рядом с нею — еще двое: мальчуган лет пятнадцати с разбойным рыжим чубом и шрамом через всю щеку и его сверстница — умненькое, желающее казаться очень серьезным лицо, голубые ленточки в светлых косичках.
— Мы к вам, Клим Сергеевич... И к Марии Васильевне...
Клим Сергеевич — это я. Мария Васильевна — это Машенька. А они — Витька Черноусов и Лена Пересветова. Из того класса, где месяц назад мы проходили практику.
В вестибюле толчея, кончились лекции первой смены. Мы находим укромное место в тупичке коридора, у окна.
— Как вы считаете, Клим Сергеевич, Онегин был передовым человеком для своего времени или нет?
Витька Черноусов смотрит исподлобья, в упор. Лена выжидающе переводит глаза с меня на Машеньку. На ее шапочке тает снег. Ребята добирались с другого конца города, чтобы задать этот вопрос.
Мы прячем улыбки.
— Погодите, братцы,— говорю я,— сначала растолкуйте, в чем дело.
— Хорошо,— говорит Витька Черноусов.— Заменил барщину оброком — «и раб судьбу благословил». Хорошо. А Рылеев? А Пестель?.. Когда они шли на эшафот, у таких, как Онегин в голове были только дамские ножки!
— Он так и написал в своем сочинении,— подхватывает Лена, и крупные натаявшие капли зажигаются в ее густых ресницах.— А ему за это двойку! И если хочет исправить — пусть перепишет, как в учебнике!
— Это Виктория Федоровна?— зачем-то переспрашивает Маша.
Да, конечно, это Виктория Федоровна. Я отлично помню ее сухопарую фигуру и линялые глаза.
— Она просто ничего не слушает, и все. Ее не переспоришь. А четверть кончается...
Это мы знаем — Викторию Федоровну не переспоришь. А четверть кончается.. Ну-с, Машенька, Мария Васильевич, ведь это мы с вами убеждали ребят: не зубрите чужих мыслей, имейте свои...
— Но тут главное не отметка, а принцип. Вы ведь понимаете?..
Понимаю. Я понимаю, что такое — принцип. И я молчу. Что я могу им сказать? Но ведь я должен что-то сказать...
— Послушайте,— говорю я наконец,— да, Рылеев и Пестель... Но ведь Онегин — это уже другая эпоха...
И я почти с вдохновением принимаюсь живописать эту самую эпоху. Гибель декабристов, Николай I, глухая ночь реакции... «Лишние люди»...
Я вижу, как у ребят гаснут глаза. И чувствую, как обрываются одна за другой нити, которые привели этих ребят из далекой окраинной школы ко мне и к Маше. Откуда, черт возьми, у меня такой пыл?.. Ведь мне в самом деле почему-то хочется оправдать Онегина...
Витька Черноусов сердито лохматит свой отчаянный чуб. Он твердит одно и то же. Хорошо, а Рылеев и Пестель? А Герцен, а Огарев, а Петрашевский? Хорошо, а Чаадаев?.. А Чернышевский и Добролюбов?.. Хронология для него — пустой звук. Все времена перемешались в его упрямой башке, все времена и все эпохи.
— Да пойми же ты,— уже кричу я,— ты пойми,— что мог сделать такой человек, как Онегин, в тех условиях? Что?..
— Бороться против крепостничества,— говорит Витька Черноусов,— Разве не ясно?
— Это тебе ясно, светлая ты голова!— кричу я.— А ему, а им... Ты сам, живи ты в то время, ты сам — что бы ты мог делать, если...
— Я же сказал,— повторяет Витька мрачно.
Я вдруг осекаюсь. Это не Витька Черноусов стоит передо мной — это я сам — прежний — стою перед собой и смотрю на себя суровыми судейскими глазами. Глазами, которые ничего не прощают — ни Онегину, ни...
Я умолкаю.
Читать дальше