Когда-то я общался с талантливыми экстрасенсами и до сей поры кое-что знаю от них. Умею, к примеру, при резком похолодании избежать вспышки старых залежавшихся болезней. Умею при голоде сохранить свежую голову и интенсивно читать. Но талантливые, как водится, иные далеко, а иных уж нет. Либо перемерли, либо стали известны, денежны, уже не пробиться, талант редкость, а Эдисон Салазкин (как он писал на визитных карточках) — вот он, рядом. Мы ехали с ним в метро с полчаса. Эдик выпятил грудь — в темном окне покачивался еще один (отражающийся) Эдик, в руках претенциозный кейс, с надписью, которую я читал в зеркальном вывороте букв: Бангкок . Я все про него знал, а вот ведь поддался.
Кормил он скромно, но и пост в те дни был бы мне в радость, если бы Эдисон не душил меня толченой яичной скорлупой перед каждым сухариком. Не знаю, чего он ждал? Мои боли (постпсихушечные, я звал их сесешины боли ) во взрывающемся кишечнике не только не прошли, но участились. Я съел столько скорлупы, что весь произвестковался. Поутру во мне скрипело, едва я поднимал кверху руки или шевелил ногой. А потом пошли внутрь капли — темные, черные, похожие на нефть. По четыре. По восемь. По двенадцать. Считалось, что капли меняют больному настрой души.
Я, увы, не сдерживал язык. Эдику не нравилось, и после каждой шуточки я перехватывал его озленный взгляд. А тут еще открылся понос, притом сильнейший. Эдик тут же перестал давать свои фирменные лекарства. Эдик притих. Как ни меняй кальцием и черными каплями настрой души, такой понос не прекратится, было ясно. (Я вспомнил Сесешу — тоже ведь меняли душу.) А когда через день-два стало совсем плохо, меня несло с кровью, — Эдик напугался. Он не мог теперь сдать меня врачам. Врачишки тотчас станут его, знахаря, винить. Еще и прихватят его заодно со мной в карантинную больницу (подозрение на холеру всегда и всем опасно).
А вечером мой промах: не успев дойти до сортира (головокружение, слабость), я надристал в его любимый лекарский таз, емкость для священнодействий — тазик, с тонко начертанной на металле миллиметровой дозировкой. Эдик не снес. Ему почудился умысел. Шатаясь, слабеющим голосом я за тазик извинился, но тут же обронил мою шутейную присказку, которую Эдисон и в лучшие-то времена не любил услышать:
— Что поделать, Эдик. Если спят боги, не помогут йоги.
— Ты бы в психушке им это объяснил! — окрысился Эдик.
А я пошатывался. Стоял возле его замечательного тазика и шатался туда-сюда. Я ничего не имел против йогов, я лишь сожалел, что, в профессии заматерев, Эдик, увы, так и остался бездарным. Помолчали. Мы ведь, и правда, не знали, как быть с длящимся кровавым поносом — ни он, ни я. Эдик был зол. Для него дело становилось подсудным. Ушел кому-то звонить. Такое бывает. (Житейский случай вдруг оборачивается черными днями для обоих.) Вероятно, тогда же, втайне постенав, Эдик решил от меня избавиться. Избавиться, как можно скорее. Возможно, ему посоветовали. К этому времени, кроме знаменитого тазика, я еще ему кой-куда наделал. Но ведь жмот не купил в первой попавшейся аптеке судна, а я уже не держался на ногах; я падал.
В те дни и появился (в городе Москве и на этой чинной Эдикиной улице) — вместе с Вик Викычем — некто Леонтий, веселый сорокадвухлетний мужик, инженер из Костромы. Он был как раз из тех, кто временно (перевалочный пункт) жил сейчас у Михаила: отбывал из Москвы в Израиль вслед за уже свалившей туда своей женой (с вещами и с маленьким сыном). Квартиру Леонтий продал за валюту и был при хороших деньгах, которые тратил теперь на радости жизни. Как все провинциалы, Леонтий любил Москву и побаивался ее. Как все прощающиеся, он был мил и забавен. Чуть что и повторял в оправдание своему нечаянному загулу:
— А ностальгия?!.
Михаил в те дни болел (как и я, осень нас умучала) — он не вставал с постели и потому препоручил отъезжающего провинциала Викычу.
Бывалому Вик Викычу предстояло дружески с Леонтием пообщаться (нет проблем!) и через день-два проводить его в Шереметьево, по караванному пути ищущих счастья евреев. Но загуляли. День-два обернулись в семь-восемь. И еще одно. В отличие от жены и сына, уже уехавших, Леонтий на страну обетованную как бы не имел морального права по составу крови. Поэтому перед самым отъездом, уже в Москве, он наскоро обрезался. Он стал Хайм. «Я думал, буду Леон!» — ухмылялся он. Чтобы отбыть в Израиль (объяснил Михаил), было вовсе не обязательно так уж строго соблюдать. Но провинциальный костромской мужичок решил сделать здесь по всем правилам, чтобы там евреи к нему не вязались и лишнего не говорили! — «Я люблю, чтоб все было в порядке. Паспорт. Билет. Виза. Член», — объяснял Леонтий в день несложной операции. Но уже на другой день он тоном оскорбленного уверял, что теперь у него навеки будет комплекс спешно обрезанного. Он боится сесть нога на ногу. Он боится сунуть руку в карман. Он даже не уверен, как он теперь будет спать с женщиной. Обманули! солгали! а ведь намекали, что ерунда и что это всего лишь, как время от времени поточить карандаш.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу