Думать я уже не умел, но я и кровать, о чем-то же мы с ней вдвоем размышляем. Тихо... Вот возникает белый халат, врач. Появляется его лицо: Пыляев. (Я и кровать, мы под чужим взглядом начинаем на время отдаляться друг от друга.) Ага. Врач Пыляев. А сзади маячит с помятым лицом Иван Емельянович.
Я сел. (Это мы так вскакиваем при появлении начальства. Выслушиваем их слова. Строго вытянувшись, но сидя.)
— Лежите, лежите.
Ложусь. Валюсь. Это тоже обычно — больной лежит, а Пыляев, присев на край постели, то отодвигается, то нависает над тобой (над лежачим) своим жестким лицом.
— Ну что, голубчик? как дела?
От ласкового «голубчик» сейчас захочется плакать.
Но всему своя минута. Как ни близко, как ни рядом они подступили (их слезы) — еще не текли.
— Что ж вы плачете?
Ага. Значит, уже текут.
Пыляев не надоедает, не спрашивает и не давит словами — просто ждет. Не хочет пропустить момент признания, час, когда я наконец дозрею. Пришел и сидит, играя тесемками своего белого халата. Так к парализованному приходят перед ночью с судном. (Должен отлить в его абстрактное судно хотя бы несколько слов. Пусть не все, сколько скопилось.)
Ему ведь и правда меня жаль.
— Что же вы плачете, голубчик...
— Это не я. Это они , — всхлипнув, я притрагиваюсь ладонью к намокшим глазам.
От слабости у меня пропал голос, скоро вернулся, но совсем сиплый.
Пыляев уже на соседней койке, так же сидя и нависнув, он распекает бывшего буйного рецидивиста — тот сегодня почему-то не пошел курить в сортир. Накачан препаратами, подавлен, покорен, всегда послушен, но... курил в палате, почему?! — Уголовник жалко, слезливо оправдывается: ведь в палате никого в ту минуту не было! один!..
Ведь оставшись один, он вреда никотином никому из людей не принес; себя за человека он давно не считает.
— Что за глупости! — сердится Пыляев.
И спрашивает строже:
— Это почему же вы — не человек?
— Не зна-аю, — мямлит перенакачанный рецидивист. Он, и правда, не знает. Он хочет плакать.
Он хочет (и просит), чтобы ему уменьшили дозу его препарата. Таблетки бы выбросил, но иглы, то бишь уколов, не миновать, медбратья тут как тут, зафиксируют и сами же уколят — грубо, с синяками.
Пыляев (готов уменьшить дозу, но и здесь вопрос взаимных зачетов):
— Не пора ли что-то рассказать. Не пора ли открыться, голубчик?
Ловит?.. Зашел и спрашивает. У лежащего, вялого, полусонного человека. Да что ж он с ним (с нами) так просто! И при людях. Рядом больные. Рядом медбрат копошится. Простота спроса меня особенно поражала. Что ж он так походя?
Пыляев и сам уже зевнул — устал. Вот так-то, походя, все дела и делаются, вдруг понимаю я. Не в кабинете же. Не в позе же роденовского мыслителя, не знающего, куда деть свой кулак. Именно так — походя и на среднедоступном профессиональном уровне. Пыляев не торопит, даже не настаивает, а увидев, что больной пока что держится и молчит, доктор Пыляев лишь потреплет больного дружески по плечу и уйдет, ничуть не огорчившись. Зевнет еще раз.
Вот он уходит из палаты, а вот и тень заботы появилась в его честных глазах — он заглянет, пожалуй, сейчас в столовую, чтобы взять кусок рыбы для больничной кошки Мани, орет, мявкает ведь под окнами...
Ночной сон разбился на пять-шесть-семь кусков, — Пыляев еще и там (со стороны снов) сколько мог, выматывал меня, вычерпывал. Сон давил. Один из принудлечившихся солдат уже остерег (шепнул), что ночью я стал сипло покрикивать и проговариваться. Я понимал, что приближаюсь к развязке. Что осталось немного. Как все. Не я первый.
«Посторонись!..» — Сестра, нас ненавидит и боится, везла на каталке кастрюлю с бледным супцом. Она подталкивала каталку, и половник колоколом гремел в кастрюле. (Половнику не обо что задержаться в жиже.) Но и нам, больным, уже все равно, что черпать или не черпать в тарелке. Нам не хочется есть — нам хочется рассказать кому-нибудь о себе; и при этом не поплатиться. Я видел, как слезливый рецидивист скоренько похлебал и поспешил в сортир, пока там никого нет. Уголовник, превращенный в полуидиота, царапает ногтем, спичкой сортирную стену, но все-таки без слов, без единого, стена испещрена, это рассказ. Птички, звери, нити, столбы и длинные провода, знаки, рожицы, человечки, — рассказать, но не проговориться.
Наутро очередной слух о сломавшемся уже не удивил (Чиров... Чиров... Чиров уже !..) — удивило, пожалуй, то, что тем настойчивее я, самый из них старый, продолжал свои сострадательные усилия. Мне не отказать в упорстве. Я пытался: я вызывал в себе чувство чужой боли.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу