Роби Зингер хотел что-нибудь ответить, но слова не шли у него из горла. Он лишь сосал кисловатый леденец и порой бросал вопросительный взгляд на Мозеса Мендельсона, словно ожидая от него какого-нибудь толкового совета. К счастью, Балла, почувствовав глубокую растерянность своего воспитанника, самым ласковым тоном, на какой только был способен, постарался его успокоить: «Не обязательно отвечать сразу, сынок. Подумай над моими словами… Но не слишком долго: дело, к сожалению, выглядит более срочным, чем мне казалось. Не я тебя тороплю, а раввинат… Сейчас можешь идти».
Роби Зингер встал с дивана, чувствуя, как у него что-то дрожит внутри, в области живота, и, почтительно склонив голову, двинулся к выходу. Он уже взялся за ручку, когда Балла, который вроде бы углубился в чтение книги, поднял голову: «Погоди, сынок». И когда Роби Зингер испуганно обернулся, учитель сказал ему: «Передай своему приятелю, Габору Блюму, чтобы зашел ко мне».
Дежуривший в тот вечер воспитатель Вайс, низенький, рыжий, с сильными не по росточку руками, был приверженцем самых строгих правил поведения. Он, например, очень не одобрял, что воспитанников отпускают на выходные по домам всех без разбору: по его мнению, такие отлучки весьма ослабляют дисциплину в коллективе. Не скрывал он и своего отношения к педагогическим методам Баллы, считая их слишком мягкими. Кое в чем он был прав: в самом деле, с подопечными Вайса, семиклассниками и восьмиклассниками, Балла вряд ли сумел бы справиться. Они и сейчас вели себя безобразно. Нетерпеливо ожидая близкого ужина, они подняли такой гам, что Вайсу пришлось трижды заставить воспитанников произнести хором брохес, прежде чем в благословении стало возможным разобрать какие-то слова. Суп из цветной капусты, приготовленный на ужин, уже, остывая, стоял на столе, а шум даже после брохес никак не стихал. Тогда Вайс приказал воспитанникам хором произнести его любимый девиз: «Порядок — душа всего!» Однако даже это не помогло. Тут он, потеряв терпение, взревел во всю мочь: кто сию же минуту не замолчит, кто посмеет хотя бы пикнуть и тем нарушит тишину, в которой должен проходить ужин, того он так отделает, что мерзавец проклянет день, когда мать произвела его на свет. В столовой воцарилась гробовая тишина.
У Роби Зингера и в мыслях не было давать Вайсу повод выполнить свое обещание. Он и так бы сидел тихо; правда, сейчас ему не давало покоя, что место рядом с ним, место Габора Блюма, до сих пор пустовало. О чем они там говорят так долго?
Беда произошла в тот момент, когда миска с супом добралась до Роби Зингера. Ее нужно было уже наклонять немного, чтобы набрать полную разливательную ложку. С другой стороны стола миску держал Фрид; видимо, он приподнял свой край слишком резко: миска сильно качнулась и суп выплеснулся на стол, в сторону Роби Зингера; в луже, расплывающейся по столу, плавало несколько кусочков цветной капусты. Роби, вскочив подхватить миску, задел массивную разливательную ложку, и та с грохотом полетела на каменные плитки пола. А остатки супа, которые не смогла впитать белая, но не совсем свободная от пятен скатерть, неторопливо стекали на пол.
Вайсу, который как раз уселся с довольным видом во главе стола, пришлось прервать начатый ужин. Тишина лопнула, словно мыльный пузырь; но источник шума теперь был определенным. Воспитанники повскакали даже с соседних столов, обступив валяющуюся на полу разливательную ложку: так прохожие обступают на мостовой жертву дорожного происшествия. «Это Роби Зингер был!» — крикнул кто-то, и вот уже целый хор повторял роковую фразу: «Это Зингер, Роби Зингер!» Роби нагнулся, чтобы поднять ложку и положить ее на стол. Однако движением этим он как бы признал, что действительно заварил эту кашу. Когда он это сообразил, Вайс уже стоял перед ним, широко расставив ноги и подбоченясь. Он стоял так близко, что их лица едва не соприкасались. И тут Вайс в полную силу своего натренированного на старшеклассниках голоса завопил: «Ради этого супа столько людей гнули спину! В этот суп столько труда вложено! Тот, кто не уважает труд, есть отребье человечества, как бы хорошо он ни читал на иврите!»
Смысл слов до Роби Зингера дошел не сразу: сначала он воспринял лишь силу звука, от которого едва не лопались барабанные перепонки. Потом ему вдруг пришло в голову, что если в этот суп вложен труд, то труд сейчас плавает в супе, как кусочки цветной капусты. Его стал разбирать смех. Конечно, он сдержал себя, но, видимо, что-то все-таки появилось в углах его губ. Вайс это заметил — и совсем взбеленился: «Ты посмел над этим смеяться?! Смеяться над потом и кровью людей? Ну, так я сейчас научу тебя плакать!» И, схватив Роби Зингера за плечи, он принялся изо всех сил трясти его. На обещанные побои он никак не мог решиться — и от этого приходил в еще большую ярость. А сам тем временем неостановимо превозносил красоту и величие человеческого труда. Роби Зингер уже перестал следить за смыслом слов; не важно было ему и то, что все тело его сотрясается в лапах Вайса. Сначала он с удивлением ощутил, что куда-то пропал стыд, от которого он только что чуть не сгорал; потом кончилось и терпение. Пусть будет, что будет, думал он, пусть на него обрушится искупительная затрещина — только бы прекратился наконец этот вопль. И когда Вайс на мгновение замолчал, чтобы набрать воздух в легкие, Роби в ледяной тишине произнес: «Не ори, дурак, я не глухой».
Читать дальше