После службы Аннамария подвела его к группе мальчиков, стоящих перед церковью. «Мне сейчас надо сходить в семинарию, — сказала она, — а ты пока посиди с ними в воскресной школе». И прежде чем Роби успел что-нибудь ответить, исчезла за деревьями. «Ну, уж вот это она зря», — подумал Роби, ежась от дурных предчувствий.
К подросткам подошел все тот же старик священник и повел их обратно в церковь, в какой-то боковой придел. В маленькой, с голыми стенами комнате полукругом стояли стулья; мальчики уселись на них, лицом к распятию на стене; в центре занял место священник. Кроме стульев, в комнатке был еще стол, на нем лежали библии, псалтыри. Сначала все пели псалмы, а Роби Зингер лишь беззвучно шевелил губами; зато когда дело дошло до «Отче наш», он обрадовался: молитву эту он выучил наизусть в Обществе братьев-евреев, верующих во Христа. Но потом он всерьез испугался: священник начал спрашивать у ребят какие-то библейские истории, о которых Роби понятия не имел. Спрашивал он их одного за другим, и ясно было, что скоро дело дойдет и до Роби.
Он ругал себя за то, что послушался Аннамарию и остался в воскресной школе, которая оказалась куда страшнее, чем государственная: ведь там могли обнаружиться разве что какие-нибудь пробелы в математике или географии, а тут сам он, Роби Зингер, представал перед всеми как чужак, который не знает ничего того, что знают все другие. И вот священник в самом деле повернулся к нему и задал вопрос: «Как разделил Иисус хлеб между многими?»
По справедливости, хотел было ответить Роби Зингер, но почувствовал, что вряд ли это правильный ответ. Он покраснел, колени у него задрожали, как это случалось порой в школе. Однако вместо обычного в таких случаях «Я не выучил» он едва слышно пробормотал: «Я не христианин». Остальные смотрели на него в недоумении. «А кто же ты, сын мой?» — ласково спросил священник. «Я хочу сказать, — лепетал Роби Зингер, — хочу сказать, прошу прощения, что я еще пока не христианин, я пока еще еврей».
Он намеренно растянул фразу, чтобы ужасное это слово «еврей», слово, которое так трудно произнести, прозвучало как можно позже. Роби вдруг ощутил, что ненавидит каждый слог, каждую букву в этом слове, которое, даже будучи простой констатацией факта, звучит в этой голой комнате как позорное клеймо. И, только произнеся его, ощутил, что между ним и остальными каким-то образом возникла невидимая, но непреодолимая стена.
Стояла напряженная тишина; потом один мальчик тихонько хихикнул. И от этого, что ли, напряжение отпустило и остальных: еще мгновение, и вся воскресная школа радостно хохотала. Даже сам Роби Зингер, чтобы смягчить мучительный конфуз разоблачения, смеялся вместе со всеми. Только священник остался серьезным — и все более мрачнел, глядя на подростков.
«Что здесь смешного? — вдруг вспылил он. — Не стыдно вам? Евреи — точно такие же люди, как мы. Сядь, сын мой», — кивнул он Роби Зингеру — и задал вопрос про хлеб следующему мальчику.
«Опять у тебя проблемы! — искренне удивился Габор Блюм, когда Роби Зингер рассказал ему про свои сомнения относительно Иисуса Христа. — Ты сейчас, через две тысячи лет, хочешь докопаться, кто там его убил? Этого, старина, даже сам Шерлок Холмс не смог бы уже выяснить!»
Габор Блюм считал, что венгры, евреи, христиане, коммунисты — все это совершенно разные вещи. Самое главное — не пытаться быть сразу и тем, и другим, и третьим, потому что из этого выходят только одни неприятности. Нам с тобой лучше всего оставаться просто евреями, это дешевле всего обойдется. «А что мы русским обязаны жизнью? — спросил он, качая головой. — Ну да, конечно. Только ты на карту, старик, взгляни! Им ведь нужно было до Берлина добраться, а мы у них на пути оказались. Так что им просто-напросто пришлось нас освободить. Кроме того, они и коммунисты-то не ахти какие. Они же все у людей отбирают: лавки, дома, даже кабинеты врачебные. Может, ты забыл уже, — спросил он со строгим выражением лица, — как наш интернат выселили с аллеи Королевы Вильмы?»
Красивая, обсаженная высокими деревьями улица, на которой стояло здание, прежде занимаемое интернатом, когда-то носила имя голландской королевы Вильмы, а потом была названа в честь русского писателя Горького. Никто этому не удивился, потому что к тому времени и улица Терез, часть Большого Кольца, уже называлась улицей Ленина, и другая часть, улица Таможенная, — улицей Толбухина; счастье еще, что хоть улице Клаузаль, где по выходным ждала Габора Блюма дома мать, оставили старое имя.
Читать дальше