Когда Перлонгер писал последний вариант «Эвита живет», он был погружен в мистическую волну: за несколько недель до того он узнал, что у него СПИД, и мечтал о воскресении. Написать Эвиту тем языком, которым Эвита могла бы объясняться в восьмидесятые годы, было его стратегическим планом, дабы обрести спасение и остаться жить в «трупе нации». Он не повторял, как Копи, «Evita c'est moi». Скорее он спрашивал себя: А если бы Бог был женщиной? Если бы я был Богиней и на третий день мое тело воскресло бы?
Литература увидела Эвиту в свете совершенно противоположном тому, в каком она желала себя видеть. О своем поле она никогда не говорила публично, а возможно, и в интимных беседах. Вероятно, она, если бы могла, хотела бы избавиться от своего пола. Но она поступила лучше: она обучилась его искусству и забыла о нем, когда ей это было нужно. Люди, близко ее знавшие, считали ее самой холодной женщиной на свете. «С ней ты не согрелся бы даже на необитаемом острове», — сказал любовник в одном из фильмов о ней. Как же тогда Перон сумел согреться? Узнать это невозможно. Перон был темным солнцем, пустынным пейзажем, холодным плоскогорьем, не ведающим сантиментов. Вероятно, она наполнила его своими желаниями. Не сексом, а желаниями. У Эвы не было ничего общего ни с разнузданной гетерой, о которой говорит патетический Мартинес Эстрада, ни с «пригородной шлюхой», которую оклеветал Борхес. В ее определениях женщины, заполняющих третью часть книги «Смысл моей жизни», слово «пол» не появляется ни разу. Она не упоминает ни о наслаждениях, ни о желании: она их отвергает. Она пишет (или диктует, или соглашается, чтобы это говорили от ее имени): «Я такая же, как любая женщина в любой из бесчисленных семей моего народа… Мне нравятся те же самые вещи: драгоценности, меха, платья, туфли… Но, как все они, я предпочитаю, чтобы в моем доме всем жилось лучше, чем мне. Как она, как все они, я хотела бы быть свободной, чтобы гулять и развлекаться… Но, как их всех, меня связывают домашние дела, которые никто не обязан выполнять вместо меня».
Эвита хотела бы вычеркнуть пол из своего исторического образа и частично в этом преуспела. Биографии, написанные после 1955 года, хранят по этому пункту почтительное молчание. Только безумствующие дамы от литературы ее распаляют, раздевают, треплют, словно это какое-нибудь стихотворение Оливерио Хирондо [68]. Они ее присваивают себе, купают, передают друг дружке. В конце концов, разве не это просила делать Эвита с памятью о ней?
Каждый, кто конструирует «миф о теле» по своему усмотрению, прочитывает историю Эвиты соответственно своему углу зрения. Она может быть всем. В Аргентине она все еще Золушка телероманов, ностальгия по тому, чем мы никогда не были, женщина с кнутом, небесная мать. За границей — это символ беспредельной власти, рано умершая женщина, сострадательная гиена, которая с потусторонних трибун декламирует: «Не плачь по мне, Аргентина».
Рок-опера, точнее, мюзикл Тима Раиса и Эндрю Ллойда Уэббера упростил и резюмировал миф. Эвита, которую в 1947 году журнал «Тайм» объявлял непостижимой, теперь превратилась в распеваемую статейку из «Селектед ридерс дайджест». В пригороде, где я пишу эту книгу, который называют Графством Среднего Пола (или Пола Пополам? или Посредственного Пола?), Эвита — столь же привычная фигура, как статуя Свободы, на которую она, кстати, похожа.
Порой, чтобы отвлечься от компьютера, я выхожу бродить наугад по пустынным дорогам Нью-Джерси с включенным транзистором. Я слышу ее голос, исходящий из ¦ шершавой гортани бритой Шинед О'Коннор. У покойной и у певицы одинаково хриплый печальный голос, вот-вот готовый сорваться в рыданье. Обе поют «Don't cry for me Argentina» с протяжным, проглатываемым «р», как в моей родной провинции. Это я ищу Эвиту или Эвита ищет меня? В сдавленном дыхании этого пения мне чудится такая глубокая тишина!
Я то приближаюсь к Трентону, то иду в Оук-Гроув, насыщенный копотью воздух недвижим, на небе все те же темные рубцы, и в полупустынном коммерческом центре, среди сверкающих рекламных щитов и афиш, изображение Эвиты высится горделиво, как портрет королевы, одиноко противостоящей всем силам неба и земли, чуждой этому пригороду и дождю, чуждой какому бы то ни было плачу. Не плачь по мне — и зубчатый ореол статуи Свободы в апогее ее красоты.
В этом Графстве Среднего Пола, в Нью-Джерси, Эвита — фигура привычная, но историю ее знают по сюжету оперы Тима Раиса. Наверно, никому не ведомо, кем она была в действительности; большинство полагает, что Аргентина это пригород Гватемала-Сити. Но в моем доме она вольно плавает, здесь ей попутный ветер, здесь каждый день ее имя сгорает в огне. Я пишу, окруженный ее фотоснимками: я вижу ее в апрельское утро с развевающимися по ветру волосами; в матросском костюме, позирующей для обложки журнала «Синтония»; или потеющей в норковой шубке рядом с диктатором Франсиско Франко в безжалостное мадридское лето; или простирающей руки к неимущим; или с темными кругами под глазами, изможденной, падающей в объятия Перона. Я пишу, окруженный ею, слыша патетические речи последних ее месяцев или спасаясь от этих страниц, чтобы посмотреть еще раз видеокопии фильмов, которых здесь никто не видел: «Расточительница», «Цирковая кавалькада», «Самый несчастный человек в деревне», в которых Эвита Дуарте неловко двигается и говорит с ужасным произношением, непревзойденная актриса, красавица: «Не является ли прекрасное всего лишь началом ужасного?»
Читать дальше