— Тогда я сама приду… иди, Додик, иди.
— А Генку тоже исключили, — сказал я, соскакивая с завалинки, — и ребята говорили, что отец его так драл, что вся улица слышала…
— Вот видишь! — сказала Милка укоряюще, но у меня уже не было времени разобраться, в чём и кого она укоряла.
— Конечно, — возразил я. Должен же был я ей сказать самое главное, — все видели, как он нож вытащил.
— Нож! — взвизгнула Милка и рванулась сквозь окно. — Нож, Додик?!
— Перочинный, конечно… но большой… знаешь, такой железный с двумя лезвиями, что на станции в культтоварах… я хотел себе купить тоже… а теперь не буду.
— Правильно, Додик, не надо, не надо! — сзади Милки, наверное, какой-то шум раздался, и она отскочила назад, а я тоже спрыгнул с завалинки и сразу за угол дома… хотел сдёрнуть нитку с гвоздём, а потом решил: вдруг ещё пригодится…»
Неделя. Совсем небольшой срок. Для Додика неделя, проведенная с другом, стала необыкновенно важным рубежом — в неё уместилось куда больше семи дней и даже семи лет. По невероятному волшебству Додик смог уже в своём зрелом возрасте опять очутиться в давно прошедшем времени, когда дни были долгими, наполненными, желанными и долгожданными — зарядка, линейка, лес, друзья, костры, походы, вечерние концерты и первые свидания с девчонками после отбоя… да каждый буквально был так увлекателен, столько вмещалось в него проходящего и незабываемого, и оставшегося, как выяснилось с годами, на всю жизнь! Друзья, умение чувствовать себя в лесу совершенно свободно, уверенно, не бояться глухой чащи, а умение подглядеть в ней интересное, страсть к чтению и особенно книг про путешественников, естествоиспытателей, не ради карьеры и славы рисковавших временем, карьерой, собой… какой красивый и сложный мир он увидел тогда, как стремился стать его частицей, а не наблюдателем… может, ему повезло на тех взрослых, что окружали его, может быть, после зимней рутины школы Вольность захватывала его и увлекала попробовать всё что возможно.
Он опять, как мальчишка тех своих десяти… одиннадцати, когда исчезла Милка, окунулся в лагерный ритм и сместил для себя время, смог из того мальчишеского далека взглянуть на теперешнего через два десятка лет и, главное, не затаить в себе, а поделиться с самым близким другом… осмыслить, сформулировать, оценить и, снисходительно усмехаясь, обсудить.
Он удивлялся теперь, как не задела его души вся мишура, обсыпавшая и пытавшаяся заслонить это ярким красным цветом! Ничего не осталось в памяти… может, несколько глупых речёвок, над которыми и тогда смеялись, шагая в столовую строем, да попевки вроде «Бери ложку, бери хлеб, драпай быстро на обед!»
Длинная неделя получилась. Он прожил её и стал совсем другим.
По крайней мере, сам так чувствовал… и город встретил его десятками новых или незамеченных прежде мелочей… А может, Додик захватил из своего детства новый запас того, что человек теряет, взрослея: зоркость, обострённую наблюдательность и чуткость… но и ранимость и незащищённость… и потому, вернувшись, заметил многое, мимо чего проходил прежде в повседневной суете.
Научиться бы всем так возвращаться назад, чтобы время от времени восстанавливать запас данного нам природой изначально! А ведь это просто: не отмахиваться от детей и не делить их на своих и чужих, и учиться у них, потому что ясно: вот самый открытый и проверенный путь.
— Не решился?! — сразу выпалил Иванов, открывая Додику дверь. — А я ждал, как договорились, — он внимательно смотрел ему в глаза.
— Спасибо! — выдавил Додик.
— За что… — удивился Борис.
— Сам понимаешь… мы с тобой на пороге стояли… за ним совсем другая стезя… но… читатели — здесь… я для них пишу… тут мне не дают сказать им, о чём думаю я… и они тоже… там меня читать никто не будет… с их мизерным тиражом… тут не издают ради политики… там ради политики издают… я их вовсе не интересую… тут даже больше внимания… — он криво усмехнулся.
— Это верно… вот и я подумал, — он опять уставился на Додика. — Хочешь посмотреть? — вдруг прервал он себя, посторонился и жестом пригласил его зайти в мастерскую. — Тебя с твоими евреями не пускают, да?.. Меня с моими русскими. Гляди! — он лихорадочно менял на мольберте листы акварелей… цари, как черти, коронованные бесенята в непристойных позах с ведьмами свивались в эротические клубки. Нагота расцветала на картинках! Тут всё известные сказочные сюжеты, но… соблазнительные телеса крестьянок, сбросивших с себя ватники и сапоги, на печах в откровенных позах, совращающие попов и мужиков. Царский двор — мундиры, аксельбанты, фраки: оргия, захлёбывающаяся вином и стыдливо закрывающая себе глаза подолами юбок, истекающая слюной публика в отдалении, могущая лишь наблюдать за всем этим… и такие надписи и подписи, реплики в облачках, вырывающихся изо рта, что невозможно было удержаться от горького смеха… да разве передашь одним искусством другое — это надо было смотреть! Но как увидеть? Слишком прямые ассоциации со всей окружающей жизнью безошибочно подсказывали «картинки»… их бы наверняка окрестили «пошлыми и безыдейными», «искажающими великий русский фольклор» — эти удобные дежурные формулы не надо было искать, и, главное, пишущему не надо было отвечать за них… ими не раз стреляли речи и газеты в талантливое и непривычное владыческому оку.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу