Из нее вытекало, что час пробил и признание Пиздодуева в неоспоримой никем вечности не заставило себя долго ждать — бесспорно, он был всенародный поэт.
Степан почесал в затылке.
Да, но тогда почему столь безобидный, подумал он, факт привел народ к порогу кровопролития? И почему слава, повергшая его время в смуту и дым костров, не вернулась рикошетом к нему, не задела и его своим волшебным крылом, а зависла над городом, как нечто устрашающее и безликое? Ответов на эти вопросы не было, а по небу неспешно тянулись клочьеобразные облака, то там то сям пытаясь прикрыть срам оплывшего жаром солнца. Но лучи вонзались в толпу и щедро поили ее полуденным светом. И здесь Пиздодуев был в стороне, в «тени мироздания». Раскрыть бы настежь окно и что есть сил закричать: «Это я! Смотрите! Это же я!» Но раскрыть было нельзя — в квартире дежурили лягушатники, они же, кстати упомянуть, забили ставни гвоздями. Забили так густо и так неряшливо, что окна ощерились ржавыми челюстями, обнажив кривые клыки толщиной в палец Степана.
Пиздодуев вконец растерялся. Сквозь мутное захватанное стекло видел он то, что лягушатники отрезали по живому, — чахлый газон, кособокую хромую березку. Заявить о себе всерьез? Потребовать объяснений? Вернуть отобранные права? Но как? Как?! Его силуэт — сплошной глыбой — в проеме окна походил на открытку с памятника Маяковскому, который парил над Москвой, оглашая ее каменным криком.
Лягушатники
В тот же памятный день, но чуть позже, ввиду угрозы народного штурма на склады, люди с лягушачьими лицами, закатав рукава снежно-белых сорочек и расслабив на кадыках блестящие галстуки, начали стаскивать в квартиру Степана его книги. При случае Пиздодуев хотел (хотя бы) спросить, почему уже третий день ему не приносят компот, но где, но куда! Людям с тонкой нездешней улыбкой было не до него. К подъезду то и дело сворачивали бронемашины, доверху набитые литературой. Лягушатники парами, тройками шныряли туда и сюда. Кучковались, тыкались лбами, опять шли вразброд и все никак не могли войти в общий ритм. Была и одна странность.
В горячий полдень — при наличии сотни снующих тел — в квартире не было жарко, наоборот, тянуло сырым холодком и чем-то промозглым. Пиздодуев с трудом протиснулся в спальню, завернулся в ватное одеяло и прилег. Согревшись, сомлел. Но сквозь сонную дымку краем сознания отмечал, как люди с зеленоватым трупьим отливом передавали друг другу в цепочке книги, перебрасывались словами, будто заучивая. Смысл не доходил до Степана, или же его просто не было. То «багряный закат», «весне навстречу» и «торжествуя», то «налегке вдалеке», «дом пустой на постой», «без прикрас». И так далее.
Рождение
Пиздодуев проснулся в клейком поту. Ударом ноги сбросил ватное одеяло. Стремительно сел. Отклеил ото лба прилипшую прядь волос, прошелся ладонью по влажной шее, внимательно посмотрел на ладонь, усеянную микроскопическими кристалликами.
В квартире никого не было.
Образ послеполуденного мира складывался томительно долго. Образ, в котором решительно что-то сдвинулось, съехало наперекос. Он посмотрел направо, налево, в раскрытую дверь. Всюду, куда утыкался его взгляд, книги лежали до потолка ровными уложенными рядами. В мозгу меленькими козявками загорались, копошились и тухли рифмы. Одна, две, двенадцать — и опять все сначала. И вот тут, на тридцатом каком-то витке, ослепительной вспышкой, во всей очевидности Пиздодуеву открылась истина, истина, освободившая и сразившая Степана навеки: его стихи были плохими. Они были настолько плохими, что краска стыда, полыхнув изнутри, разукрасила шею и уши. Степан заслонился ладонями и застонал, клонясь в разные стороны. А когда отнял от лица руки, произошло что-то еще. О, это был день чреватых последствиями перемен!
Пошли тикать стенные часы. Где-то над головой из крана побежала струйкой вода, истонченным пальцем барабаня по умывальнику чужой кухни. По трубам уборной с грохотом пронеслось — с верхнего этажа в подвал. Входя в вираж, засвистел чайник. На лестнице открыли люк и вытряхнули ведро, после чего долго стучали пустым железом о мусоропровод. Тяжело оторвался лифт и, содрогаясь, надрывно гудя, судорожными рывками пошел вверх, пока, наконец, не застрял, и кто-то там, изнутри, растворив деревянные дверцы, принялся призывно трясти проржавленную решетку шахты. Шурша войлоком тапок, какой-то сосед протелепал к почтовому ящику и долго рвал газету в клочья, пытаясь выцарапать ее из щели крючкообразным, по-видимому, предметом, который с треском ломался в щепы. Как дикий зверь, вдруг рванул и понесся лифт — под самую крышу. С визгом в тугой пружине отворилась парадная дверь, пропуская коляску, прогромыхавшую расхлябанными колесами по семи наружным ступеням.
Читать дальше