— Десять лет! Это ж надо, целых десять лет, — напористо подсчитывал Пётр Алексеевич, заглядываясь на книгу. — Или… или… — шёпотом вскарабкивались по названию его губы да срывались, пока наконец не натолкнулись на часы, придвинув их вплотную к кисти. Алексей Петрович усадил рюкзак в багажник, бережно прикрыл его поэмой, лицом вниз, тем загубивши зародыша диалога о датском любомудрии, одним ударом сбил троянскую пыль с подошв, погрузился в кресло, лопатками определивши фальшь кожи, шваркнул, — дёрнувши её за прямоугольную ручку, — сразмаху ночь, окунув салон в терпимую светотень, и нечаянно забредшим звуком попытался раздуть беседу (интеллигентская щепетильность, русская чопорность, обывательское чистоплюйство!), обратив своё «Адда!» к вцепившемуся — точно он случайно заглянул в пропасть, — в дверной рычаг отцу.
— Что? — Кисть с ключом замерла. Недвижимы. Заперты. В трёх прокуренных кубических метрах.
Алексей Петрович отъехал с креслом, вытянул, хрустнувши суставами щиколоток, ноги, подтибрил (сколько патрицианской вседозволенности в этом глаголе!) зажигалку, претендующую на девическую, почти природную округлость; высек огонь и от нечего делать сжёг, извлекши её из кармана, ресничку, а потом долго ещё дул себе на щепоть, так что у Петра Алексеевича стало времени расплатиться, брюзгливо отчитавши ибероязыкую, с обрывками дальней Нирваны , ночь за дороговизну её пространства — да втолковывать сыну преимущества азиатских машин: «Такая же, как и «Б-М-дабл-Ю-у-у-у-у-у», а вдвое дешевле (Алексей Петрович молниеносно вообразил эту «дабл-Ю» — тонущую помесь перекладин да обловатостей герба Дианы Сарацинской с глазастым её Саламандровичем). Понаехали. У расссы-ыстов и Теххасссе небось не останутся (было что-то рысье в этом утверждении). Коровники там живо выкинут. Они вот сюда. Травку стригут. Или кассиршами. Получат грин-кард или гражданство. И садятся на «вэлфэр». Вот мы, белые, за них таксы и платим. Гхе-хе…»
Алексей Петрович, пробуя одолеть новостную струю, боролся, сдаваясь, с аллергическими позывами (чуть ли не схватками роженицы!) на Пушкина, вклинивался в отцовы фразы, выправлял слова: переиначивал, например, короткошёрстого пса в акциз (испытывая если не эпиметеево, то по крайней мере гольбайнова первочеловека в казацких усищах наслаждение); сладкогласое цирюльничье обхождение с газоном (горшок поверх наскоро скроенной головы!) — в ежевоскресную жатвочку; продирался сквозь джунгли неудобоваримых колоритов, да сумев подкрасить черепные коробки, уже увлекаемый ими в кочевую даль, вкруг ритмично рушившейся стены.
— «Вот они, красавцы наши!», — представил Пётр Алексеевич, причмокнув правым уголком рта и, заскрипевши ногтем по щетине, посмотрел, хватаясь за телефон, в зеркало. Справа, коварно заурчав, подъехал «Сузуки Свифт», почти кубический, со слизанными мраком торцами. Из него, точно примеряясь к Алексею Петровичу своим канибальским любопытством, параллельно выглянуло семь кудлатых йеховых faces à claques, и каждая из них дёрнула губами, помечая границу с гринго, от которой Алексей Петрович добровольно поворотил к отцу, извлекшему нечто бутылкообразное, не менее полулитра и принялся за его содержимое то вприкуску, то (тут неотвратно возникало бульканье) внакладку с разговорцем, подрагивая при этом левым веком, будто уклонялся от опасного ложечкиного задка. Повторив слово в слово, глядя на запястье, тезис о мексиканцах, Пётр Алексеевич избавился от молока с телефоном, рыгнул — что совпало с исчезновением шлагбаума, — завертел рулём влево, плотно прикрывши окна, дабы кондиционер смог, наконец, охладить табачные прожилки атмосферы, из которых тщетно выпутывался Алексей Петрович, сразу попытавшийся заполнить новую паузу псевдозадумчивым «та-а-а-а-ак», оказавшимся недостаточно долгим, однако, обретя нежданную поддержку грозы, уже добравшейся от Атлантики до Мичигана. Снова тишина. Светофор. Молоко. Пил Пётр Алексеевич останавливаясь, причмокивая, щурясь и скребя щеку, — Алексей Петрович покосился, проследивши, как ногти отца совершают свой путь, тяжко взлетая вдоль высохшего желоба правого крыла ноздри. Отмечено было это с той стародавней смекалкой первостатейного татя, царапающего взором (даже успевая ритмически поиздеваться над арифметикой) нерасторопный танец пальцев чужака по клавиатуре банковского аппендикса, — дабы рывок и прыжок во тьму принесли наивысшую прибыль: рачение бездомного, поклонение секундомеру безвременного, воздействие здравомыслия на безумного.
Читать дальше