— Поесть? — не разобрал он.
— После цифры «один» напиши «поесть».
— Я собственный почерк понять не могу. Что ты сейчас просил написать?
— ПО-ЕСТЬ.
26 июня 1982 года закончилось.
…асегодня уже завтра, близится вечер, надвигается новая гроза. Вот сейчас, едва я начал писать, в нескольких милях к западу взревел гром, и ручей до самой реки Йеллоустоун все ревет своими снегами до краев.
Вчера, написав про заразные потемки моего друга, я отправился в Бозмен и всю ночь пил, чтобы забыть целую неделю проблем, его и моих. Проблем более чем достаточно, всем хватит.
Мне не дает покоя женщина, умирающая от рака. Я разговаривал с ней в ту же ночь, когда нырнул в потемки друга. На той неделе я послал ей телеграмму. Я надеялся, ей от этого станет спокойнее. Поздновато писать открытки «выздоравливай». У нее теперь в больничной палате отдельный телефон.
Она заговорила в трубку голосом очень хрупким, с нежностью, какой раньше не бывало. Звучало так, будто ей пришлось идти к телефону через мост, или, может, на одном берегу телефон, а на другом — она, и она говорила через мост, через удлинитель умирания.
Видимо, я пытаюсь сказать, что голос ее был нежно чист, будто крошечная свечка горела в громадном сумеречном храме, построенном во имя доктрины, что так и не была до конца выражена, и никогда в нем никого не почитали.
Она сказала мне, как ей понравилась телеграмма, какая красивая, и пусть я ей еще такого напишу, и еще повторила, какая красивая была телеграмма.
В телеграмме я написал вот что:
СЛОВА — ЦВЕТЫ ИЗ НИЧЕГО. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ.
— Мне так хорошо стало, — сказала она. — Такая красивая. Пожалуйста, напиши еще.
Мне нужно прервать эту книгу на пару минут — пойду проверю за сараем, не там ли потерявшийся котенок. Несколько дней назад заходил сосед, сказал, что они потеряли котенка и, пожалуйста, не мог бы я его поискать. Мне кажется, я слышал, как за сараем возится кошка.
Я сначала не был уверен, да и сейчас не особо, но я все-таки проверю. Я скоро…
Котенка нету, зато я спугнул белохвостого оленя — он лежал в высокой траве, в двадцати пяти футах от меня в каком-то опустевшем загоне, воспоминании о девятнадцатом веке. Я сказал:
— Кис-кис-кис-кис, — на один раз больше, чем нужно, и олень вскочил и перепрыгнул ограду.
Великолепный белохвостый самец, он непринужденно перелетел давнишнюю человеческую постройку. Вероятно, люди, соорудившие этот загон, лежат теперь на местных кладбищах.
Гром ненадолго прекратился, а теперь вот начинается опять, и воздух полон дрейфующего тополиного пуха. Он влетает на веранду, где я пишу.
Он только сегодня появился.
Напоминает абстрактный снег конца июня.
Помню, два года назад, в 1980-м, он так же повсюду летал перед моим отъездом в Колорадо, где я ввязался в удивительный роман с блистательной молодой поэтичной японкой.
Она теперь вернулась в Японию, откуда мне пишет неотвязные письма, старается пробудить во мне эмоции, которые, как ни странно, оживают и засыпают, оставляя меня в тревоге и недоумении. Хотел бы я знать, наша связь закончилась или переходит в следующую стадию.
Интересно, увижу ли я ее снова, кроме как, может, на фотографиях. Я видел ее фото двухлетней давности — она тогда приезжала из Колорадо в Монтану, ко мне в гости. Какие-то наши друзья ее сфотографировали, а снимок мне впервые показали несколько недель назад.
На фото она стоит — длинные черные волосы нежное изящество, капризное лицо — у реки Файерхоул в Йеллоустонском национальном парке.
Ей тогда было двадцать три года, а выглядела на пятнадцать.
Сейчас ей двадцать пять, а мне сорок семь.
Громадная разница в возрасте. Иногда она в письмах шутит, говорит, надо нам увидеться как можно скорее, пока я не совсем еще старик.
Любопытно, что будет.
Олень стоит на заднем дворе перед загонами. Где-то в сотне футов отсюда, смотрит на меня.
Пока я занимался японкой, олень беззвучно, совершенно незамеченный, проскользнул внутрь, и, когда я оторвал взгляд от этой фразы, олень исчез из виду, нырнув в то место, откуда недавно его спугнуло мое «кис-кис-кис-кис».
Этот олень так по-шпионски шныряет, что не удивлюсь, если сейчас подниму голову, а он тут, на веранде, сидит за столом напротив меня со своим блокнотом и ручкой, что-то пишет.
Думаю, перемена голоса у моей подруги, умирающей от рака, — из-за успокоительных, а еще, думаю, она уже примиряется с мыслью о своей смерти.
Поначалу она была очень испуганная, когда рассказывала мне, что у нее рак. Она очень сильная, целеустремленная женщина, весьма динамичная и активная натура. Рак скукожил ее в перепуганную плачущую девочку, но несколько ночей назад, когда мы разговаривали, она была хрупка и спокойна. Я думаю, она привыкает к мысли об умирании. Она про свою болезнь не упоминала, сказала только, что ей лучше. Легко так сказала, почти сухо.
Читать дальше