…Зомбочка моя хорошая! Не буду, не буду тебя трогать. Авось оклемаешься. Блин, весь пах в крови: Альма менструирует, у Зомбочки сочится из попочки. А Ксена, как проклятая, с половой тряпкой. Я же чокнутая, у меня мания порядка, в Танькиных собачниках мне делается неуютно. Это ж надо такое сотворить — притащить с улицы умирающего щенка, чтобы он помер в квартире. Лишний, блин, живот. Я, конечно, сейчас гоню. Мне просто жаль собак, которые питаются картофельными очистками, вон их сколько в углу навалено — бери не хочу: Танька приволакивает в день по ведру из местного детсада. Как Майя с Мариной начали дискуссию на балконе, я бычок загасила и — тряпку в руки. Потому что они потом начинают спрашивать мое мнение, а я-то что? Я иногда дома целыми днями молчу. Дело даже не в том, что не все понятно. Хоть и не все, а о смысле жизни говорят, над загадкой которого я бьюсь, как Толстой Лев Николаевич — об этом мне вчера Марина на ночь рассказывала, а — не знаю я, с какого бока подступиться. Даже Марина не знает. Вот пришли они с балкона самопогруженные. Майя села на кровать у стенки, спиной на ковер, перебирает гитарные струны, а Марина слоняется по комнате с бестолковым видом, будто это она с похмелья и не помнит, где заначка. Ага, вспомнила. Встала посереди, пытается поймать Майин взгляд.
— Что осталось от жизни после того, как Сартр развенчал иллюзии? — Тошнота… И это все? Глупый он… Мучиться от жажды и никогда не пригубить стакан водопроводной воды, потому что в микроскоп это — скопище медуз. А как же "я", хотя бы то же самое, что развенчивает, неужели и оно ничего не стоит?
— Когда-то я посмотрела фильм "Прирожденные убийцы" и мне очень хотелось поговорить о том, о чем я всегда знала — человек способен на все, что ему позволят. Тогда хотелось, а теперь — не очень. Не полезно возвращаться к очевидно понятому. Просто надо больше верить себе, чувствовать, а не рассуждать. Раскапывать в себе то, что поднимает над полузверем, который много мнит о своем добре и зле. А пока мы — никто.
— Я чувствую себя камнем, когда так думаю.
— Но ведь это чудесно — быть никем. Это значит, что можно в будущем стать кем угодно.
— От твоих слов становится холодно.
— Это потому, что ты — Маленький принц. Все вы Маленькие, Ма-аленькие принцы.
— Разве плохо сидеть у костра? Это лучше, чем драться.
— И как долго ты собираешься просидеть у костра? А как же быть с местами, где никто еще не был? Ты про них так никогда и не узнаешь. Все дело в страхе. Страхе перед неизвестным. Может быть в десяти метрах от костра — страна стремительных духов.
— Зачем покидать до срока человеческий мир?
А зачем ходят в горы? Зачем покидают сушу? Быть может, иные существа — мы сами…Что-то забрезжило. Майя, прямая, эффектная — как парус в бушующем океане, в который глядят неотрывно. На фоне поблекших обоев — как парус. Больше не хочется спрашивать. Снова как в ночь, когда мы говорили о Новелисе, и Майя сказала, что не надо о нем, что я все равно пыталась как о представителе романтизма, а он был — он, и что если бы он докончил свой роман "Генрих фон Офтерндинер", мир перескочил бы на другую орбиту, и его работу прервали, потому что он был тот еще маг. И больше тут не о чем. Разве что стихами. Но стихи в своем большинстве тенденциозны и сентиментальны… Снова я увидела ночное небо в лунном соке с кучами черных облаков, из которых тянутся красноватые нити куда-то назад. И лицо Гоголя с какой-то фотографии, должно быть, возникшее в моей памяти по ассоциации с Гофманом как тоже романтиком. Лицо было живым, а не иллюстративным, я чувствовала кожей мимические мышцы, видела предвестники звука на губах, этот лихорадочный блеск в глазах… еще немного, и я вспомню, как мы могли быть так коротко знакомы. У Майи похожие прямые волосы до плеч с пробором в том же месте, нос с горбинкой, но по-девичьи изящный. И музыкальные руки. А главное — зыбкий туман за глазами, а после — какое-то рыжее небо с синеватыми зарницами. Фиолетовые капли стекают в наш мир по невидимым нитям, от них веет смертью… страшной смертью Гоголя. Это похоже на детский мой сон во время болезни: в круглом космическом аппарате, одноместном, с крошечным иллюминатором, я удаляюсь от Земли в пропасть звездного неба и знаю, что еще секунда-другая и никогда, никогда больше не вернуться мне обратно, потому что утратится сила притяжения. И я, заорав, вскакиваю с постели и до утра не отпускаю от себя родных. Эта жуть тянется за мной из детства как шлейф. Тянется как-то через Майю. Лбом встречаютсь я с днем, когда мама открыла с помощью топора заколоченный фанерный ящик — посылку от тети с Урала — и мы увидели кедровые шишки, а под ними — книги Гоголя, Толстого и Горького. И у меня, пятиклассницы, горели ладони, когда я трогала корешки. И наворачивались слезы на глаза, а сердце саднило от смутной боли, коей сопровождается все настоящее. Но если я расскажу ей об этом, Майя скажет, что не надо думать о классиках, что мы все равно не знаем, кем они были для своих дней, разве не лучше пытаться понять, кто мы. Но что мне делать, если классики глядят из Майиных глаз. И лицо Гоголя растворяется, а из него вдруг рождается молодой Лев Толстой, кажется, работы Крамского.
Читать дальше