Особенно запомнилась пара – одна за другой – ночей. Во время первой от моросящего дождя и белых уличных фонарей мостовая блестела селедочной чешуей. Хорошо изучив по окнам квартиры Побережского ее географию, она знала, что долгое ожидание рано или поздно будет вознаграждено появлением Антона Львовича в его кабинете в виде тени за матовой занавеской. Но не от этого содрогалось сердце, не от этого хотелось тянуть вверх руки и пробуждать напрасные теперь воспоминания; она жила предощущениями другой картины, картины треглавия – отец с двумя детьми на руках. Нет, не случалось подобного никогда, лишь порою собственное головокружение сообщало предметам неверные контуры, и лишь поэтому все двоилось и троилось в глазах.
Но сегодня – она чувствовала это – все должно было быть по-другому. Маленький зонт над головой закрывал все небо, хотя суше от этого не становилось – туфли, обычно звонко цокающие по асфальту, сейчас почти онемели, от чего ногам было еще холоднее. Вдруг она увидела, как в окне кабинета Побережского появилось сразу три – одна большая и две, по бокам, маленькие головы. Не оставалось никаких сомнений: впервые за все время после рождения младенцев они были на руках своего отца.
Вслед за отдернутой матовой занавеской появился уже не силуэт, но сам Антон Львович Побережский. Она не успела подумать об опасности простудить детей у открытого окна. Изумило другое: за спинами у детей ясно значились огромные, наподобие индюшиных, крылья, которые были накрепко привязаны к их пухлым тельцам разноцветными шелковыми лентами.
Каждое видение, каждый умозрительный образ раскалялся от яростной внутренней пульсации: казалось теперь, что из ее лона были похищены не дети, но ангелы, за которыми, случись им родиться от нее (в полном соответствии с биологическими и естественными, между прочим, законами), ох как уж ухаживала бы она! Жили бы они все вместе в какой-нибудь теплой уютной голубятне, и ночами, подальше от завистливых глаз, она выпускала бы их полетать, пронзительным, но ласковым свистом призывая обратно, чтобы они могли подкрепиться после полета, поклевать зернышек, попить, вытягивая шейки, водички и благодарственно покурлыкать потом.
Видно, нечто похожее собирался проделать и Побережский. Одного из детей он отложил куда-то в сторону (с земли было не видно, куда именно), а второго, держа под живот на вытянутой руке, выставил в окно. От крыльев шли две хорошо заметные веревочки, которые Побережский плавно потягивал и так же плавно отпускал. Крылья от этого вздымались и опадали, создавая совершенно правдоподобное впечатление, что вот ночью посреди Москвы новорожденный младенец парит под искрами дождя, вызывая зависть у неповоротливых голубей и голодный блеск в кошачьих глазах. Потом пришел черед и второго ребенка, над которым снова распахивались и соединялись два огромных крыла. От одного из них отлетело большое серое перо, и Леонида Леонидовна, нежно поймав его, сначала поцеловала, а затем спрятала на груди.
Представление можно было считать оконченным, тем более что оба ребенка, судя по всему непривычные к собственным ночным парениям, раскапризничались, вызвав своим плачем свет в соседнем окне, где возник профиль женщины с длинными распущенными волосами. Она стояла к окну строго в профиль, левым своим боком, внимательно ощупывая свою одноименную, левую же, грудь, мол, готово ли уже молочко? Потом она повернулась к окну другим боком, и для левой груди нашлась пара – правая грудь, которая была ощупана с тем же неторопливым тщанием.
Пустую улицу огласил рев Побережского: «Да заберешь ли ты от меня детей, Анна, они голодны, как черти!»
Можно было уже уходить, но ноги не слушались, и сердце не слушалось тоже – каждый удар с пустотелой гулкостью разносился окрест, хотя Леонида Леонидовна просила сердце затаиться, приумолкнуть и замереть. Она вспомнила, что и сегодня (как, впрочем, и вчера, и поза…) Генрих Гансович снова не ответил на ее письмо, где Леонида Леонидовна, повышая голос (что выражалось в заметном усилении нажима автоматической ручки), требовала, чтобы тот признался в том, что действительно пересадил двух ее детей в хмурое, холодное лоно женщины совсем другой… но нет, не ответил, а скоро околеет совсем старенький почтальон, и письмо вообще никогда не придет.
Дождь не утихал; наперегонки с ним плакала Леонида Леонидовна. В своем окне женщина с длинными (теперь прибранными) волосами кормила грудью одновременно обоих детей, Побережский, по-прежнему стоя у отдернутой занавески, что-то там курил.
Читать дальше