Я вздохнул и уже было собрался приняться за очередную главу, когда в голове у меня всплыла одна фраза, произнесенная Энрике. Поначалу я не придал ей особого значения, но теперь, вспомнив, почувствовал, будто меня с размаху огрели чем-то.
Я тихонько вышел — Констанца даже не заметила — и снова позвонил Энрике.
— Слушай, мне почудилось или ты действительно сказал, что Кортес-старший, тот, что был летчиком, погиб в аварии?
— Да нет, не почудилось. Он на самолете разбился.
— А при каких обстоятельствах? Какой-нибудь коммерческий рейс?
— Нет, на своей авиетке. Благотворительное авиашоу, он показывал там разные штуки — ну знаешь, всяческие вензеля, которые эти чокнутые выписывают в небе. Фигуры высшего пилотажа.
— А ты случайно не помнишь, какая именно это была фигура?
— Кортес-младший мне говорил… Погоди, сейчас вспомню… Ну как же эта штука называется… Не то завиток, не то крючок… Что-то в этом роде.
— Может, волчок?
— Точно, волчок! Вот во время этого самого волчка он и разбился.
Время потекло по-другому после долгих дней войны. Или, может, это я изменился, мое восприятие происходящего?
Я плавал в мертвой, стоячей воде повседневных обязанностей, где не было ни дней, ни месяцев, ни лет. И одновременно мне казалось, что все происходит очень быстро. Я был измучен своими призраками, и мне никак не удавалось излечиться и снова ощутить радость жизни.
Твоя смерть оказалась пропастью, в которую я рухнул. И я думал, что мне никогда из нее не выбраться. Но время — новое, изменившееся время — расставило все по местам. Конечно, я выбрался, конечно, я сумел осознать, что встреча с тобой была ослепительной вспышкой, сильнейшим потрясением — вроде того, которое я пережил, впервые очутившись в Мадриде и увидев всех тех женщин на улице Алькала. Первой юношеской любовью — вот чем ты стала для меня, Констанца. Или могла бы стать, если бы не война. Эта любовь родилась тогда, когда я из мальчика превращался в мужчину; она накрепко вросла в мою жизнь и оставила в душе черный осадок вины и раскаяния. Почему проклятой судьбе было угодно привести меня в твой дом — именно в твой? Почему я должен был стать свидетелем твоей смерти? Твоей, и Рамиро, и несчастного Пепе.
Я бежал из дому, бежал от самого себя в тот ноябрьский день, когда оставил твою дочь на руках дона Мануэля. Я не мог поступить иначе. Но воспоминание о старике с младенцем на руках не оставляло меня. Оно преследовало меня при всех перипетиях моего побега и позже, когда мне удалось после многочисленных приключений перейти на сторону франкистов. Заметь, я не говорю — на сторону врага. К тому времени душой я уже успел прикипеть и к тем, и к этим. И по обе стороны от линии фронта мне довелось испытать любовь и познать счастье.
Когда я наконец обнял своего командира, он не был уже прежним Кортесом. Да и я уже не был прежним Хоакином. В неопрятном мундире, небритый, капитан Кортес внешне все-таки еще походил на того человека, который научил меня летать, но внутри он стал другим: что-то неуловимое в глубине его взгляда, который теперь казался усталым и тусклым, почти мутным, раньше времени состарило его. Он как-то сжался, потемнел; война отучила его радоваться. Война, а может, то, что он убил Рамиро. Ненависть ненавистью, но никому не под силу убить лучшего друга и потом не вздрагивать по ночам от внезапно нахлынувших воспоминаний о тех беззаботных временах, когда они вместе мечтали и радовались, не мучиться мыслью о том, что отобрал у друга его будущее. Убить — значит украсть. Ограбить мертвого, отнять у него будущую надежду, радость, мечты, смех, отрезать путь к возвращению в то прошлое, где все счастливы и никто ни в чем не виноват.
Какой же все-таки странной была эта моя двойная война! В Мадриде героями были ополченцы, интербригадовцы, за его пределами говорили об отваге марокканских солдат, о том, как рискуют меткие нацистские летчики. А правда — она, казалось, была на стороне мертвых, погибших по ту и по другую сторону фронта, молчаливых, невозмутимых. Те, кто сражался под командованием Варелы, считали Мадрид бастионом, где окопалась горстка убийц и лихоимцев, хуже которых не знала Испания. С особой яростью здесь проклинали Миаху и Рохо, без решительности и ума которых город бы пал; их называли предателями дела, за которое сражалось большинство профессиональных военных. Но я-то помнил слова генерала Рохо о верности и предательстве, которые мне по чистой случайности довелось услышать, и мне казалось, что правда на его стороне, на стороне человека, который предпочел пойти против всех, чтобы сохранить верность слову в заранее проигранном сражении, — и сумел это сражение выиграть.
Читать дальше