По воскресеньям Луиза вставала рано и шла к утренней мессе в церковь Святого Евстафия. На этот раз я решил подстеречь ее и встал еще раньше. В костюме антрацитного цвета, который господин Поль буквально оторвал от сердца, я чувствовал себя так же непринужденно, как ученый-антрополог в набедренной повязке. К тому же я давно не был в церкви во время службы. И привело меня сюда не святое религиозное чувство, а мирское, человеческое, обыденное, которому ангельское пение ближе грохота органа, запах травы на лугу приятнее благоухания ладана и копоти свечей, поскольку сулит вполне земное блаженство. Рассматривая каменные изваяния на капителях, я улыбнулся, представив, как бесы со смехом гоняются за грешницами с тяжелыми косами и наконец ловят их, вполне довольных, несмотря на вечное проклятие, кругленьких и аппетитных, как Луиза. Да вот и она, в черном платье, в косынке, завязанной узлом под подбородком, в скромных туфельках. Подошла, перекрестилась, опустилась на колени перед алтарем и, закрыв глаза, стала истово молиться. О чем? Церковь понемногу заполнилась народом: правоверными католиками и просто ранними пташками. Торжественно вышел священник с двумя певчими, мальчуганами с торчащими ушами, гладко причесанными и облаченными в крахмальные стихари. Прозвонил колокольчик, и начался магический ритуал, миллион раз повторенный и отточенный до малейших деталей. Луиза, не отрываясь от молитвенника, повторяла вместе с другими прихожанами латинские заклинания. Я не отрываясь смотрел на ее профиль, на всю ее литую ладную фигуру, что сгибалась и вновь выпрямлялась. Луиза усердно читала молитвы. Каким ей виделось будущее, уже известное мне? Каким представлялось окончание нашего дурацкого века? Неужели она верила, что, перебирая деревянные бусины четок, помогает человечеству образумиться? Наивное дитя! Если я расскажу ей, что люди окончательно отгородятся от себе подобных, закоснеют в эгоизме и грубости, она обвинит меня в человеконенавистничестве. Я выскользнул из церкви до того, как священник сказал проповедь. И стал ждать Луизу на паперти, вблизи рыночной сутолоки и гама, неподалеку от неопрятных лотков с овощами, которыми торговали огородники-нормандцы в просторных блузах.
— Вы пришли к утренней мессе?
— Нет, Луиза, я не верю в Бога.
— Кого же вы посвящаете в ваши тайны?
— У меня нет тайн.
— Неправда, есть!
— Откуда ты знаешь?
— Вы молчун, а молчуны всегда что-то скрывают. С кем вы делитесь своими секретами?
— Ни с кем.
— Врунишка! У вас никогда не было подруги?
— Я много лет прожил с наваждением.
— Оно вас преследует?
— Да, во сне.
— Вас бросила ваша любимая?
— Нет, я сам покинул ее против воли.
— Это случилось, когда вы были там, на войне?
— Можно сказать и так.
— А сейчас вы свободны?
— Боже мой! В каком смысле? А ты свободна, Луиза?
— Я же вам сказала, что мы с Бебером разругались. Зачем вы спрашиваете, мне неприятно говорить о нем.
— Весьма сожалею! Прости, пожалуйста.
— Вы так красиво говорите, прямо благородный господин.
— Я когда-то учился, Луиза.
— Я вам нравлюсь?
— Сколько тебе лет?
— В июле исполнится двадцать два. А вам сколько?
— Я вдвое тебя старше. Даже больше, чем вдвое.
— Неправда.
— Уверяю тебя!
— Мой отец давно растолстел и поседел.
«Как быстро пролетела жизнь», — сказала со вздохом одна из моих давних знакомых; привыкнув быть молодой, она с огорчением разглядывала проступившие на руках голубые вены. Вот так же пристально я всматривался в свое лицо в зеркале над раковиной, что висело в туалете для посетителей ресторана. Я сам удивился, как молодо выгляжу. Впрочем, хотя мне и стукнуло пятьдесят, внутренне я этого совсем не ощущал. Возможно, за жизнь я что-то понял и чему-то научился, но разыгрывать умудренного опытом старца, привыкнуть, что я солидный пожилой человек, не удавалось и не хотелось. Не изменились ни мои привязанности, ни мои антипатии. Я не стал беззубым и лысым, не разжирел, не покрылся морщинами, не страдал люмбаго, и сердце не шалило. Колченогий лет на пятнадцать меня моложе, господин Поль — мой ровесник, но оба они уже старики. Наверное, в то время люди скорей изнашивались. В отличие от нашей, жизнь их протекала не гладко. От усталости они быстро старели, с трудом несли груз прожитых лет, рано умирали. К пятидесяти годам богатые пресыщались нажитыми благами, бедные надрывались от непосильной работы. Как ни странно, на рубеже тысячелетий, с одной стороны, комфорт, с другой — проклятая неуверенность в завтрашнем дне заставляют людей дольше сохранять жизненную энергию. Из раздробленного и раздерганного мира я попал в мир регламентированный, где каждый вполне отождествляет себя со своей возрастной группой. К тому же за плечами у людей той эпохи остались голод, страх, фашистская оккупация, американские бомбардировки. Все это не прошло бесследно. Вдобавок непрестанный труд, переедание у одних, недоедание у других.
Читать дальше