Папа! Папичка! Я очень тебя люблю. Жизнь у меня была такая маленькая! Но зато такая хорошая! Потому что был ты. Я вижу тебя с небес, и я улыбаюсь тебе, а ты не видишь меня. Живые никогда не видят мертвых. Только когда живые умирают, они начинают видеть тех, кто умер. Смерть – это не конец жизни! Папа, я прямо ору, изо всех сил кричу тебе это из-под облаков! Кричу, а ты меня все не слышишь!
Ну вот, давай, я громче прокричу, может, услышишь. Смерть! Это! Не! Конец!
Я лечу и кричу тебе: папа, смерть это жизнь! Это тоже жизнь!
Я вижу, как ты молишься. Ты стоишь на берегу Волги, весна, тучи несутся по небу, а среди туч сияют маленькие синие клочки теплого неба. Я вижу, твои губы шевелятся – ты шепчешь молитву Боженьке, – а потом твоя рука поднимается, и ты медленно крестишься. Я кричу: папа! Подними лицо! Подними лицо к небу! И ты увидишь доченьку свою!
Ты поднимаешь лицо. Ты смотришь на тучи. Ты будто прокалываешь их глазами! И глаза твои бегают по небу, ищут! Они кричат! Я слышу, твои глаза кричат мне: Анночка! Анночка! Я люблю тебя! Ты живая! Где ты?! Где ты?!
И я кричу еще громче из-под туч, из-под пухлых облаков: я здесь! Я здесь, папа!
А ветер так треплет твои волосы, и тебе, наверное, больно! И я приказываю ветру: утихни!
Я вижу, ты плачешь! Я читаю по твоим губам: Анночка, скажи мне, как там тебе, хорошо ли?! И я кричу опять: папа, мне тут очень, очень хорошо! Я летаю везде свободно! Тут свет, тепло, радость! И мне все видно и слышно сверху!
И я кричу: папа, когда ты умрешь, ты тоже увидишь и услышишь меня!
А потом кричу испуганно: папа! Папа! Нет! Не надо! Ты только не умирай! Ты только живи! А я тут буду тебя ждать! Я люблю тебя! Я… люблю…
И я слышу, как ты шепчешь: Анночка, жизнь твоя была такая маленькая, но я все помню, все, что в жизни твоей с нами было. И сачки для бабочек. И коллекцию камней, с отпечатками страшно древних, еще первобытных ракушек, с Мочального острова на Волге. И как мы загорали летом на крыше. И как я тебе сам платьице зашил, когда оно порвалось. И стрекоз с красными брюшками на Гребешковском откосе. И цветущие вишни в парке “Швейцария”. И как я тебе во дворе качели сам смастерил из старых ящиков. И как мы елку в Новый год наряжали, и серебряный дождь, и орехи в фольге. И кашку… кашку-трюляляшку, с вишневым вареньем, вкуснее не бывает…
И я тоже плачу, без слез, а как-то внутри себя, тут, под небесами. И мне так охота папиной кашки! Трюляляшки! Но я умерла, у меня нет тела, нет ротика и ручек, нет глазок и ножек, а есть только душа. И я кричу: папа, папа! Я твоя душа! Я твоя душа!
И вдруг он слышит меня. И лицо его будто вспыхивает изнутри. И он шепчет мне одними губами: а ты, а ты, Анночка, а ты моя душа. Навек. Навсегда.
Володя Паршин пришел в церковь раньше меня. А я пришел вслед за ним.
Он подошел ко мне за благословением, и я благословил его.
Он зажег во храме все свечи во всех шандалах, все лампады и большое паникадило напротив Царских Врат. Поставил посреди церкви медный котелок на трех ногах, бывший рыбацкий котел, наложил туда угля, перемешал его с ладаном и зажег. Сизый дым разводами, будто морозными узорами, пошел по церкви. Володя, перекрестившись и поклонившись троекратно, вошел в алтарь и там зажег ладан в медной миске, которую я украл на кухне у Иулиании.
Все свечи горели, и дымились благовония. Мы с Володей переоблачились в алтаре в Пасхальные наряды: я – в расшитую золотом ризу, он – в расшитый серебром стихарь. Эти одежды прислал нам нынче в подарок отец Андрей из Воротынца. Я взял в руки Святой Крест и Евангелие; Володя – кадило, и мы оба встали лицом на запад, к западной стене храма. Я ее к Пасхе расписал, успел. Со стены на нас глядела фреска моя яркая, неумелая, изображающая Восшествие на Голгофу и Распятие.
И северо-восточную стену я тоже к Пасхе успел замалевать.
Дул со стены весенний норд-ост, дул наш русский, пронзительный Северо-Восток. И такая уж ослепительная вышла фреска! Безумная! Все на ней плясали. Все – веселились. Плясали на льдинах, плывущих вниз по Волге. Бряцали на арфах и тимпанах! Вокруг Христа, в венце златом, плясали!
– Христос-то уже веселится, батюшка, – негромко сказал мне Володя Паршин, бессменный псаломщик мой, – а мы…
– Тише, – оборвал я его. – Возьми свечи. Идем. Пора петь Пасхальную стихиру.