— Жюль, я вам запрещаю отныне…
Но простодушный Жюль, у которого было невозмутимое лицо старого толстого китайца, в ответ протянул:
— Но я же не нарочно, господин Дюфике. Мадемуазель Пук, пукать, я никак не связывал, просто так случайно вышло.
— В самом деле!
У Дюфике тон иногда бывает очень саркастическим. Затем строго:
— Значит, не связывали. А нужно было бы связать, нужно думать, прежде чем говорить.
— Но, господин Дюфике, если ее зовут Пук, то что же, о некоторых вещах вообще нельзя говорить?
— Именно так.
— Это что же, и о плохом воздухе нельзя говорить?
— Я запрещаю вам говорить о плохом воздухе в присутствии мадемуазель Пук.
С тех пор всякий раз, как она входила в его мастерскую, старый Жюль начинал нюхать воздух.
— Смотрите-ка, — говорил он, — это все-таки странно.
Мадемуазель Пук могла бы сделать вид, что ничего не замечает. Но это было свыше ее сил.
— Что странно, господин Жюль?
— Ничего, мадемуазель… Пук.
Остальные посмеивались. А у себя за спиной мадемуазель Пук слышала: «Э! Не надо, мадемуазель Пук, не надо пукать». Она оборачивалась. Но все сидели, уткнувшись в свою работу.
Короче, моя идея собрать деньги большинству сотрудников не понравилась. Мне удалось набрать всего девяносто два франка. Из которых пятьдесят были мои. Мадемуазель Пук поблагодарила меня. Мы еще раз поговорили о деле.
— Вы помните, мадемуазель. Был клиент, который заплатил пятьсот франков. Тот тип, который купил реестры.
Почему я говорил ей об этом? Не знаю. Может, от радости — или от удивления, — от удивления, что у меня получился непроизвольный жест. Этот свободный жест. Который не соответствовал моей натуре. И к тому же меня беспокоила одна вещь.
— Реестров было на триста семьдесят пять франков. И вот тут я ничего не понимаю. Потому что, если клиент исчез со своим банкнотом, то при этом он ведь взял еще сто двадцать пять франков, которые вы должны были ему вернуть.
— Ну да, — отозвалась она с чувством.
— Тогда недостача должна была бы составлять шестьсот двадцать пять франков.
— Да, верно.
Она тоже ничего не понимала. Мы считали до бесконечности. Даже провели эксперимент. Она дала мне купюру в пятьсот франков. Я подошел. Протянул ей банкнот. Она дала мне сдачу — сто двадцать пять франков. Я забрал банкнот обратно. Ах! Клянусь вам, это меня возбуждало гораздо сильнее, чем то, что было у меня на улице Жермен-Пилон или с той провинциалкой на вокзале Сен-Лазар. Клянусь вам.
— Эмиль, — спросила она в конце концов, — почему вы проявляете такой интерес ко мне?
Я не знал, что сказать. А мадемуазель Пук в этот момент как-то странно выглядела. Что-то в духе: я прямо не смею верить, не ослышалась ли я? Она явно волновалась. А груди у нее были довольно приличные, и под ее лиловой блузкой было видно, как они колышутся.
А в шесть часов, когда магазин закрывался и я попрощался с ней, она сказала:
— А ведь нам, в сущности, в одну сторону.
В сущности чего?
— Это глупо идти порознь, когда можно вместе.
Это она-то, всегда такая гордая. Едва отвечавшая на наши приветствия. Тогда я:
— Зайдем, что-нибудь выпьем?
Она:
— В кафе? С молодым человеком?
Хотя времени у меня было совсем мало. В семь часов я должен был встретиться с той женщиной из кино, с которой познакомился накануне. Но я сидел и не трогался с места, сидел в этом кафе, а напротив меня — мадемуазель Пук с ее шляпой, с узкой полоской меха вокруг шеи, с видом человека, не понимающего, что с ним происходит. Так вот! Я уже не мог уйти. Кафе вокруг нас, круглый мраморный столик с медным обручем, пятьсот франков — все это удерживало меня, как маленький кусочек мира, от которого я никак не мог оторваться, — маленькая планета, маленькая вселенная. А над всем этим — она и я плыли далеко-далеко.
В половине восьмого я все еще сидел в кафе, а мадемуазель Пук пыталась мне объяснить, как это у нее получилось, что она никогда и не подозревала, она, а потом я, в этом магазине, кто бы мог подумать? Хотя как-то раз, но с разницей в возрасте между нами, Эмиль, это безумие, Эмиль, но это, может быть, все — таки сладкое безумие, потому что у меня есть сердце, Эмиль, сердце, которое бьется. Она разволновалась. Щеки у нее горели, как никогда. Волосы растрепались. А лицо ее как будто еще сильнее похудело. В общем, паника. Спасайся, кто может. Страсть. И я — как идиот. Зачем? Не смея поправить ее. В то время, как меня ждала другая женщина. Не смея высказать свое мнение. Глупейшим образом. Почему?
Читать дальше