Тут опять сцена прощания:
И мы с ним расцеловались,
и наши сердца сгорели.
— Прощай навсегда, сыночек.
— Прощай, родная, навеки.
— Прощай навсегда, сыночек,
не заживет в моем сердце
эта рана вовеки.
Вот Филомена уже уходит, но, оглянувшись, видит крестьян, они все смотрят на нее с грустью; возвращается и обнимает всех по очереди (как потом сделает и Мерседес). И конечно, тут же и Хасинто, и… мать, смертельно раненная смертью сына, кричат еще и еще раз свое:
— Еще поцелуй, сыночек,
ведь эта разлука — навеки.
— Прощай навсегда, родная.
— Нет, сынок, до свиданья —
мы свидимся на том свете.
Наконец она уходит. В сопровождении сержанта
вошла я в комендатуру,
и мне комендант сказал:
— Замолчите скорей, сеньора, —
но я слез унять не могла.
И сержант повторил мне:
— Сеньора, хватит слез [55] ,
не будь ваш сын преступник,
он не был бы казнен.
А я ему отвечала:
— Мой сын не убил никого.
И лишь за верность идеям
трусы казнят его.
Она теряет сознание, падает, снова поднимается, бредет по улице к своей тюрьме:
Я ухожу оттуда,
возвращаюсь к своей тюрьме я,
и подруги по заключению
обнимают меня все вместе,
а я говорю безутешно:
— Нет от горя мне исцеленья.
Ей видится мучительная сцена расстрела:
И сын мой упал на землю,
а меня сотни пуль пронзили.
Филомена ищет утешения в мыслях о внучке:
Мне одно осталось на свете —
от любимого сыт росточек,
его дочка, малый младенец.
Я взращу ее, словно цветик,
словно цветик садовый, нежный.
И вновь взрыв отчаяния при мысли о смерти Хасинто, андалузская мать осыпает сына цветами:
Охапка лилий,
ворох гвоздик —
мой сын Хасинто Наварра.
И затем, затем она не знала, какой размер взять на этом бесконечном пути, и, видимо, сами собой вырвались из души три одинокие строчки, три одиноких цветка редкой красоты:
Ангелы белые,
с ним вознеситеся
в небо.
Строчки, написанные “как слышится” не очень грамотной андалузкой: анхелы белы с им вознеситеся в небо.
Разбирая эти строчки, Вис то и дело замечал в свободном чередовании глагольных времен, типичном для романса, настоящее вместо прошедшего и наоборот, — замечал певучие строчки народных куплетов. Они попадались в разных местах, но в следующих (нехитрых и чувствительных, какие распевают уличные певцы) прозвучали совершенно отчетливо:
Ах, доченька, Розарита,
без отца ты осталась малюткой,
твой отец был социалистом,
вот его и убили трусы.
Я тебе расскажу, дочурка,
про то, как отец твой любимый
в декабре, в день пятый, злосчастный,
ушел из жизни.
Все уже кончалось: вот и весь рассказ (значит, была необходимость рассказать). Последняя жалоба, последний крик души — и подпись: Филомена Висен, с наивным росчерком. У Виса перед глазами все стояли три одиноких цветка, три белые лилии, и он невольно бормотал под мотив народного куплета — фламенко:
Ангелы белые,
с ним вознеситеся
в небо.
Уже начали появляться звезды. Еще не мерцали, а только показывались. Так не хотелось выходить из дома Мерседес на холод. В конце улицы, точно в окне, ясный сумеречный свет. Над оливковыми рощами. Над горами. А у горизонта — алые прожилки. Но свет оставался за этим окном, на улицу не проникал. Здесь становилось все темней и темней. В домах, то в одном, то в другом, зажигались огни. Вечерняя прохлада пронизывала до костей. И Вис попросил, чтобы ему показали дом алькальдессы, только снаружи, понимаете, там теперь живет кто-то другой. И Бла сказала Вису, но в сторону его не отвела, потому что это было нелегко тут сделать, но сказала тихо: не надо ли поторопиться, ведь еще предстоит встреча в гостинице Вильякаррильо с тем сеньором, на какой час она назначена? Вис ответил, что на любой, там видно будет, посмотрим. Он знал, что Бла, как и он, чувствует приближение этой встречи. И его привели к дому алькальдессы. Только посмотреть снаружи. Дом был в точности таким, каким Вис представлял его себе: обычный, как все. Небогатый, растворенный в полумраке улицы. Растворяющийся во времени. Как любой другой. В это время Франсиско сказал:
Читать дальше