Столь же сильным, хотя и менее откровенным, более завуалированным, было его стремление к независимости. Независимость предоставляла ему феодальные права кошелька и оброка и давала возможность определять как свою судьбу, так и нашу. Себе он выбрал судьбу поэтической натуры и мизантропа. Весь день он спал, вставал самое раннее в три, самое позднее — в пять, и к шести часам, когда зимнее небо уже темнело, сидел за столом, завтракая фунтом копченой грудинки с яичницей из шести яиц и восемью ломтиками поджаренного хлеба, обильно намазанными вареньем. От обеда он отказывался, зато в три или четыре утра съедал ужин, состоявший из бифштекса размером с тарелку, овощей трех сортов, салата, снова хлеба и десерта, предпочтительно — ванильного мороженого с обсахаренной клубникой. Пил он только родниковую воду, доставляемую на дом в больших стеклянных кувшинах бледно-голубого цвета, которые ставили вверх дном на электрический бачок-водоохладитель конторского типа. Перед сном он подкреплялся шоколадным печеньем с маслом. Потом он щеткой чистил в подвале Дружка и выводил его на длительную рассветную прогулку; он разговаривал с псом, как мужчина с мужчиной, но в то же время проявлял по отношению к нему такую заботу, точно животное было дожившим до глубокой старости аристократом. Благодаря такому режиму отец наслаждался прохладой и тишиной ночи и ограждал себя от дневной кутерьмы.
Всю ночь он работал за столом, манипулируя вычислительной машиной и логарифмической линейкой и страницу за страницей заполняя печатными буквами спецификации и инструкции. Дома он сидел в своем кабинете на самом верху здания, построенного в виде норманнского замка, и из окон мог обозревать залитую светом прожектора лужайку. У него за спиной висела на стене большая скверная картина — волны, бьющиеся о берег в свете луны. До последнего часа перед сном он курил сигары, после чего переходил на трубку. Через центральное отопление или систему кондиционирования воздуха ее сладковатый дым проникал в каждый уголок герметически закрытого дома. В час трубки полагалось подойти к нему за благословением или же попросту за парочкой приятных слов. Я усаживался в широкое кресло подле его письменного стола светлого красного дерева и смотрел, как он работает. Он часами выводил своей авторучкой из оникса строчные печатные буквы, наклоном и изяществом напоминавшие узор в стиле „ар деко“. Его дым струился вверх сквозь розоватый свет, отбрасываемый парой стоявших по бокам стола торшеров с красными абажурами.
Даже в коттедже он оборудовал себе кабинет и, если не занимался своим „хобби“ — физическим трудом на открытом воздухе при искусственном освещении, — работал там до рассвета. Но теперь, когда в дом понаехали гости, он вынужден был изменить своим привычкам. Будь миссис Корк красавицей, он, вероятно, о большей охотой терпел бы присутствие ее семьи. Он был тонким ценителем женщин, при них его манеры обретали некую изысканность, терпкую и выдержанную, как самый лучший портвейн. В присутствии красивой женщины испарялась его болезненная мизантропия. Будь на ее месте даже очаровательная маленькая девочка, и та пробудила бы в нем галантность. Однажды гостившая у нас десятилетняя чаровница в полночь заявила, что хочет шоколадку, после чего отец проехал пятьдесят миль до ближайшего городка, поднял с постели владельца кондитерской и отдал сотню долларов за два десятка шоколадок с кремом. В другой раз он столько же отвалил пышнотелой, густо напомаженной певице из итальянского ресторана, когда та в качестве серенады дрожащим голосом, но на удивление задушевно, исполнила ему „Vissi d'arte“ в сопровождении аккордеона, на котором играл горбун с параличом лицевого нерва, причем здоровая сторона лица застенчиво моргала и улыбалась.
Единственным элементом привычного образа жизни, который отец сумел сохранить во время визита Корков, было заполнение каждой минуты бодрствования тем, что именовалось „классической“ музыкой, хотя большей частью она была романтической, в особенности Брамс. У него всегда были сотни пластинок, которые он крутил на патефоне „Мейссон“, стоявшем в углу его кабинета в качестве отдельного массивного предмета обстановки.
Непрерывную музыку я упоминаю потому, что, по крайней мере на мой взгляд, она служила незримым связующим звеном между мной и отцом. Высказывая свое мнение о музыке, он ограничивался замечаниями о том, что „Германский реквием“ „чертовски хорош“ или концерт для скрипки и виолончели — „классная пьеска“, и даже такие суждения он высказывал в некотором замешательстве; музыка глубоко его волновала, а он считал, что чувства не подлежат обсуждению.
Читать дальше