Как-то раз на школьном дворе они развлекались на качелях. Клеман закрутил Элен веревками, чтобы потом раскрутить. Но веревка оказалась обледеневшей, жесткой, царапающей, и, раскручиваясь, Элен слегка содрала кожу на шее. Она не плакала, да и вообще расстроилась из-за Клемана не меньше, чем из-за себя самой. И тут раздались нравоучительные слова:
— В конце концов, Элен — девочка! Нельзя быть таким грубым!
Элен — девочка. Клеман внезапно услышал это резкое суждение мадам Ривьер. Вот оно что, существуют девочки, значит… У него отняли половину мира. Он сделал вид, будто покоряется этому закону: расти означает расставаться. И все же он ничего не забыл, он помнил страну, которую приходилось покидать. Существует круглый, совершенный мир, где все перемешано в постоянном кружении, тревога и безмятежность, прохлада простынь и головокружительная пропасть сна, ясный свет в лесу и темно-зеленая вода Уазы.
Счастье и горести вперемешку, этот мир глух, но никогда не бывает неподвижным. Он состоит из тысячи миров помельче, которые вращаются во всех направлениях, сталкиваются и пересекаются. Иногда какая-нибудь картинка всплывает на поверхность и заглядывает в зеркала, отыскивая себя, ожидая от них ответа…
Флорентиец положил калейдоскоп на угловой диванчик и потянулся за другой трубкой, в зеленую и белую крапинку.
— Это не калейдоскоп, — объяснил ему месье Делькур. — Это октаскоп. В нем отражаются не картинки, сложенные из цветных стеклышек, а просто-напросто реальный мир. Если вы будете тихонько поворачивать трубку, вы сможете совершить удивительное путешествие, и всякий раз оно будет другим.
— Красиво. Очень красиво…
Флорентиец казался завороженным, одурманенным печалью и усталостью. Вот уже два часа он, не умолкая, говорил, и пока шли по бульварам, и теперь у месье Делькура. Он нырнул в океан шариков и вновь обрел в млечной белизне фарфора, в крохотных пленных пузырьках водяных капель прозрачность и отсветы своего прошлого.
Мне впервые рассказывали историю. Я был зачарован: это льется, потом словно бы останавливается, а потом течет дальше, направляясь к чему-то вдали, что стараешься угадать, морща лоб. Мы плывем в одной лодке, один из нас правит, но он так же пробирается сквозь туман, как и те двое, что слушают.
— А картины?
— Картины?
Флорентиец отложил октаскоп, длинно вздохнул, потом решился продолжить:
— Почти все картины проданы. Когда, два года тому назад, наши родители погибли в автомобильной катастрофе, Элен было двадцать три года, мне — двадцать один. Я учился в Школе изящных искусств, Элен — в Сорбонне, на филологическом факультете. Она уже тогда мечтала писать книги. Сначала мы хотели оставить дом себе, но…
Его голос едва уловимо дрогнул.
— Но это оказалось слишком трудно, мы не справились. Все эти картины, эта жизнь, такая еще недавняя, такая близкая, от этого было слишком больно. Мы не могли взглянуть друг на друга без того, чтобы не воскрешать то нестерпимое счастье. Декабрьским вечером — еще и года не прошло, — синим снаружи и светлым внутри декабрьским вечером с легким снежком Элен серьезно спросила: «Что будем делать?»
На меня словно волна нахлынула. Я посмотрел ей прямо в глаза, и мир обрушился. Я сказал, что мы должны все бросить, все продать и расстаться навсегда…
Флорентиец чеканил слова, в упор глядя на нас. Но мы не для того здесь сидели, чтобы удивляться или негодовать.
— И тогда, — продолжал он чуть глуше, — я понял, что по-другому и быть не могло, что и она давным-давно это поняла, и меня пронзила боль… И вместе с тем я почувствовал себя совсем пустым и свободным… Помню, что прибавил еще: «Элен, я хочу все стереть. Постараться отыскать хотя бы какое-то место, какой-то свет. Забыть мою память. Все должно быть совершенным. Они нас этому научили. Для горя места не было».
«Я знаю, Клеман, — ответила она. — Только я-то хочу совсем другого. Когда-нибудь я заново создам прошлое, которое жжет нас. И сделаю это при помощи слов. Я твердо верю в то, что слова могут так же ярко гореть. Но я такая же, как ты. Жить здесь, смотреть на тебя, видеть наш дом — все это встанет преградой между мной и моей мечтой, между мной и истинным страданием. Давай затопчем костер».
Потом все произошло очень быстро. Мы продали дом. Элен оставила себе несколько холстов. Мы расстались, не обменявшись адресами. Последний вечер дома, последнее утро в молчании, рука об руку в зимнем лесу… Вот и все. Далеко ли она отсюда или где-то рядом? Она идет по дороге слов. У меня есть мое представление: пустота до, пустота после, но между ними что-то существует, правда? Каждый вечер зрители говорят мне, что прав-то как раз я. Затем уходят в неведомую мне тишину. Назавтра они все те же и всегда другие. Немножко похоже на картинку в октаскопе…
Читать дальше