Наверное, забавно смотрелась со стороны наша троица под этими люстрами: каждый был погружен в блаженно эгоистическое наслаждение поданным ему блюдом и в дружное молчание; мы уже успели наговориться. Официанты вокруг продолжали совершать свой непринужденный церемониал. Усыпанный опилками пол свидетельствовал о том, что от них требуется виртуозное владение профессией. Вытянув руки, они несли на весу до десяти тарелок, беззлобно соревнуясь и перебрасываясь шутками. Клиенты сами подсчитывали, сколько с них причитается, и уходили, оставив деньги на столе. Высшим шиком для официантов было выждать несколько минут и забрать деньги, не проверяя итог.
Разинув рот, я проникался этими обычаями, такими простыми и такими утонченными, — я чувствовал себя непосвященным. Но когда что-то оказывается выше вашего понимания, тем сильнее хочется это распробовать. Я смешал наслаждение вкусом солонинки, золото люстр с девятью шарами и домашнюю строгость обслуживания.
Как быстро Флорентиец выучился молчать и впитывать мгновение рядом с нами! Он улыбался под ярким светом, блаженствуя в этом молчании втроем. Время от времени он поглядывал на нас, то на одного, то на другого, словно хотел убедиться в том, что этой отмелью чистого времени можно распоряжаться вот так, без смущения и без сожалений. Нам не надо было ничего ему растолковывать. То, чем мы хотели с ним поделиться, разъяснялось само собой: сообщничество и в том, как парить над вещами, и в том, как их останавливать. Всего-навсего взгляд, легко скользивший по золоту, дереву, незавершенные жесты, приторможенные ускоренной съемкой. Но он… То, что дал нам он, вписывалось во время: течение его представления и магия приготовлений, мысль о том, что нечто должно было произойти, происходило, потом рассеивалось в вечернем воздухе, оставляя нам дымку неясной тревоги, набежавшую волну печали.
Поздней парижской ночью, когда огни Шартье давным-давно остались позади, мы брели вдоль бульваров и по самым безликим, самым широким улицам. Теплый дождик разбудил запахи листьев и асфальта. До самого рассвета Флорентиец рассказывал нам о своем горе. Он приехал из страны, которой мне не узнать никогда; из тех странных краев, которые лежат на пути у всех людей и откуда они выходят утратившими память или исстрадавшимися. Утратившие память становятся взрослыми, а исстрадавшиеся порой идут вдоль бульвара до самого края слов, стремясь приблизиться к нагорьям детства.
Дом, стоящий в саду. Дом, где жизнь не раз протекла, а потом исчезла, впитавшись в песок дорожки. У самого подножия склона, повернувшись к холму спиной, дом вытянулся в длину, распахнув глаза на долину. Участок плавно спускался к дороге, которая угадывалась за каменной оградой. Зеленые деревянные ворота делали вид, будто с этой стороны открывают торжественный, удобный и симметричный доступ в целый мир, на самом-то деле укрывшийся от взглядов прохожих. Ворота заплетены вьюнком, дерево разбухло от дождей. С этой стороны никто не входит. Никто не распахивает створки настежь, никто не вступает на усыпанную гравием аллею, которую сплошь заполонили настурции, только и оставив посередке неровную тропинку, ведущую к крыльцу. Нет, это владения куда более потаенные, сюда проникают едва ли не украдкой, с той стороны, с какой на первый взгляд и не пробраться, со стороны леса, со стороны холма. Выкрашенная белой краской маленькая железная калитка, через которую без доклада проскальзываешь в праздничный беспорядок осенних цветов.
Жизнь течет неспешно, вечер спускается рано.
— Клеман, Элен! Что у вас с уроками?
Дети раскладывают свое хозяйство на кухонном столе. По клеенке рассыпаются тетрадки, ластики, карандаши. Низко опущенная зеленая лампа с матовым стеклянным абажуром заключает в световой круг эту страну слов, листков, к которым тянется рука, красок, которые можно потрогать. Все происходит на кухне: помидор, забытый на столе, зубок чеснока, который Элен теребит, глядя куда-то вдаль и декламируя:
Вот рождается друг ваш и ищет ваш след
Он не знает в лицо вас, не знает примет
Вашей жизни, но как-то вам надо совпасть
Чтоб душа его тоже попала во власть
Дней, которых он не пережил.
Смятая чесночная шелуха, сиреневая, розовая, грязно-белая слетает, медленно и легко опускается на тетрадный лист. Медленный и легкий, как цвет уже начавшегося вечера, запах апельсиновой корки от полдника, вплетающийся в чистое сырое благоухание очищенных овощей.
Читать дальше