Так говорил мой отец. Он рассказывал об этом особенно часто на Пасху, во время бесконечных ужинов, которые не прекратились в нашем доме и после смерти дедушки Рафаэля и на которые собиралось человек двадцать наших родственников и друзей. Такие разговоры велись и во время Йом Киппура, когда те же родственники и друзья приходили к нам разделить пост.
Однако мне запомнился один пасхальный ужин, когда к обычным словам осуждения, достаточно общим, горьким, но всегда одним и тем же, произносимым в основном для того, чтобы завести разговор о старинных происшествиях в общине, отец добавил нечто новое, достойное удивления.
Было это в 1933 году, году так называемой «выпечки в честь десятилетия». Благодаря милости Дуче, который, вдохновленный внезапным порывом, решил открыть объятия всем «вчерашним противникам и равнодушным», даже в нашей общине число вступивших в фашистскую партию резко поднялось — до девяноста процентов. И мой отец, сидя на своем обычном месте во главе стола, на том же самом месте, на котором восседал с важным видом долгие десятилетия дедушка Рафаэль, с совершенно особой властностью и суровостью не преминул выразить свое глубокое удовлетворение этим фактом.
— Как прекрасно сделал раввин доктор Леви, — сказал отец, — что в своей речи, произнесенной недавно на открытой службе в синагоге в присутствии самых важных городских властей: префекта, секретаря местного совета, мэра, бригадного генерала, командующего военным округом — с подобающей торжественностью упомянул о конституции!
И все же папа был не совсем доволен. В его детских голубых глазах, сияющих особым светом патриотизма, я видел тень неодобрения. Должно быть, он заметил какую-то помеху, какое-то препятствие, непредвиденное и досадное.
И действительно, начав считать по пальцам, кто из нас, из евреев Феррары, оставался еще «вне партии», и дойдя до Эрманно Финци-Контини (который, правда, никогда не выражал желания в нее вступить, хотя трудно понять, почему, принимая во внимание огромную земельную собственность, которой он владел), дойдя до него, отец с таким видом, будто он уже устал сдерживаться, вдруг решился сообщить два любопытных факта.
— Может быть, между ними и нет прямой связи, — сказал он, — но это не умаляет их значения.
Первое: когда адвокат Джеремия Табет, помощник и близкий друг секретаря местного отделения партии, специально приехал в «Лодочку герцога», чтобы вручить профессору уже заполненный партийный билет, профессор не только не принял этот билет, но и очень вежливо и столь же твердо попросил адвоката удалиться.
— А под каким же предлогом? жадно спросил кто-то из присутствовавших. — Вот уж не знал, что Эрманно Финци-Контини из храброго десятка.
— Под каким предлогом он отказался? — отец резко рассмеялся. — Ну, знаете, обычная история: он-де ученый (хотел бы я знать, какой наукой он занимается!), он слишком стар, он никогда в жизни не занимался политикой и так далее, и так далее. В общем друг этот оказался хитрецом. Должно быть, он заметил, как помрачнел Табет, и тогда — чик! — и он опустил ему в карман пять банкнот по тысяче лир.
— Пять тысяч лир!
— Точно так. Добровольное пожертвование на морские и горные лагеря отрядов Балиллы. Хорошо обыграл дельце, верно? Но послушайте вторую новость!
И он сообщил собравшимся, что несколько дней назад профессор через адвоката Ренцо Галасси-Тарабини (мог бы выбрать и большего ханжу и притвору) направил в совет общины письмо, в котором просит официального разрешения реставрировать за свой счет «для семейного пользования и для всех заинтересованных лиц» старинную маленькую испанскую синагогу на улице Мадзини, которая уже по крайней мере триста лет была закрыта и превращена в склад мебели.
III
В 1914 году, когда умер маленький Гвидо, профессору Эрманно было сорок девять лет, а синьоре Ольге двадцать четыре. Ребенок заболел внезапно, его уложили в постель с высокой температурой, он почти сразу же впал в забытье.
Срочно был вызван доктор Коркос. Он бесконечно долго молча, нахмурив брони, осматривал мальчика. Потом Коркос резко вскинул голову, посмотрел сурово сначала на отца, потом на мать. Взгляд семейного врача был долгим, тяжелым, каким-то странным, почти презрительным, губы его под пышными усами, как у короля Умберто, уже совсем седыми, скривились горько, почти со стыдом, как это бывало в безнадежных случаях.
— Ничего нельзя сделать — означал этот взгляд доктора Коркоса. А может, и больше. Потому что он тоже десять лет назад (и кто знает, сказал ли он об этом в тот же день, а может быть, только пять дней спустя, обращаясь к дедушке Рафаэлю, когда они торжественно шли рядом за гробом), он тоже потерял сына, своего Рубена.
Читать дальше