IV
В том, что касалось меня лично, в моих отношениях с Альберто и Миколь, всегда было что-то особенно сокровенное. Взгляды, исполненные взаимопонимания, знаки доверия, которые брат и сестра оказывали мне всякий раз, когда мы встречались неподалеку от гимназии, намекали на нечто, касавшееся нас и только нас.
Что-то сокровенное. Но что именно?
В общем-то понятно: в первую очередь мы были евреи, и одного этого было бы больше чем достаточно. Постараюсь объяснить: между нами могло не быть ничего общего, даже той мимолетной связи, которая возникает при обмене случайными фразами. Однако то, что мы были теми, кто мы есть, то, что по крайней мере два раза в год на Пасху и на Йом Киппур мы приходили вместе с родителями и родственниками к одной и той же двери на улице Мадзини, и часто случалось так, что, войдя вместе в вестибюль, узкий и полутемный, взрослые вынуждены были снимать шляпы, пожимать друг другу руки, раскланиваться, чего никогда не случалось в другое время и в другом месте, — уже одного этого было достаточно, чтобы мы, дети, встречаясь где-нибудь случайно, особенно в присутствии чужих, ощущали своеобразную общность, принадлежность к отдельному кругу, закрытому для других.
То, что мы евреи и занесены в списки одной еврейской общины, в нашем случае имело очень мало значения. Да и вообще, что значит само слово «еврей»? Какой смысл могли иметь для нас слова «община» или «израильский мир», если они никак не были связаны с существованием того глубокого единства, тайны, которую мог полностью оценить только тот, кто имел к ней непосредственное отношение, возникшей из факта, что наши семьи, не в силу выбора, а благодаря традиции более древней, чем любая другая, хранимая в памяти людей, принадлежали к одной религии или, лучше сказать, к одному «учению»? Встречаясь у дверей синагоги, обычно в сумерках, после того как взрослые немного неловко обменивались обычными приветствиями в полумраке портика, мы поднимались по крутой лестнице на второй этаж, где была итальянская синагога, просторная, заполненная совершенно разными людьми, наполненная звуками органа и песнопений, очень похожая на христианскую церковь и такая высокая, что иногда в майские вечера, когда боковые окна под сводом бывали открыты навстречу заходящему солнцу, в какой-то момент казалось, что мы погружены в золотистый туман. Да, конечно, только мы, евреи, выросшие в соблюдении одних и тех же религиозных правил, действительно были в состоянии понять, что означает принадлежать к итальянской синагоге, находившейся там, на втором этаже, а не к немецкой, на первом, такой чужой в ее почти лютеранской строгости, с неизменными дорогими широкополыми шляпами. И это еще не все: любой в еврейской среде мог отличить итальянскую синагогу от немецкой во всех подробностях, которые имелись и в социальном, и в психологическом плане, но кто, кроме нас, был бы в состоянии точно рассказать о «тех, с улицы Виттория», например? Так обычно называли членов тех четырех или пяти семей, которые имели право посещать маленькую, особую левантийскую синагогу, которую называли также фанезийской, расположенную на четвертом этаже старого жилого здания на улице Виттория: Да Фано с улицы Науки, Коэн с улицы Игры в мяч, Леви с площади Ариосто, Леви-Минци с аллеи Кавура и, может быть, нескольких других. Все это были люди немного странные, немного подозрительные, уклончивые, для них религия, которая в итальянской интерпретации приобрела народные и даже театральные, чуть ли не католические, черты, заметные и в характере людей, открытых и оптимистичных большей частью, очень итальянизированных, для них религия оставалась культом избранных, исповедуемым в тайных молельнях, куда следовало приходить ночью, пробираясь по одному самыми темными и неприметными улицами гетто. Нет, нет, только мы, родившиеся и выросшие intra muros [6] Intra muros — внутри городской черты.
, могли действительно знать такие вещи и разбираться в них, таких тонких, может быть, почти незаметных, но от этого не менее реальных. Другие, все другие, не исключая из этого числа одноклассников, друзей детства, товарищей по играм, которых мы любили несравненно больше (по крайней мере — я), никогда не смогут понять этого, бесполезно даже пытаться их просветить. Бедняжки! Именно поэтому их считали если не просто существами низшего порядка, грубыми созданиями, навечно осужденными на жизнь в бездонной пропасти невежества, то уж наверняка, как говорил мой отец, «гоями».
Читать дальше