Вернувшись в астрал, они тут же выступили из него на тихой пустынной улочке. Прямо перед ними огромным серым кубом стояло здание театра. Огни были потушены, двери за массивными прямоугольными колоннами заперты.
— Все уже закрыто, — с огорчением заметила миледи. — Мы опоздали!
— О нет, мы как раз вовремя! Какой интерес ходить в открытый театр? — удивился Лукарий. — Все тот же стандартный набор человеческих чувств и ситуаций. Скучно. Вы, к примеру, знаете, за что люди любят шахматы? За то, чего они лишены в жизни, — за обилие комбинаций…
Через запертые массивные двери они вступили в вестибюль, по застланной ковровой дорожкой лестнице поднялись в фойе. Огромное здание было под самую крышу налито гулкой тишиной. Над входом в зрительный зал горела дежурная лампочка. Лукарий взялся за медную ручку, дверь бесшумно открылась, пропуская их в полутемный партер. Рассеянный туманный свет шел со сцены, смешиваясь с темнотой по мере приближения к последним рядам кресел. Сама же сцена, открытая до задней кирпичной стены, напоминала аквариум. Нечто таинственное и грустное было в этой выставленной напоказ наготе.
— Совсем другое дело театр ночью. — Лукарий прошел по проходу между креслами, присел на один из подлокотников. — Он, как возбужденная любовью женщина, еще живет отголосками чувств и слов. Здесь смешались языки и народы, здесь на губах вкус канувших в Лету эпох. Тишина ночного театра лишь кажущаяся. Возьмите ее, пропустите, как луч белого света, через призму, и вы получите радугу страстей, она разорвется криками гнева и шепотом любовных признаний. И если вам скажут, что театр начинается с вешалки, — не верьте, люди склонны произносить значительные благоглупости. Театр начинается с вас самих, он, как вечный и неподкупный судия, делит людей на способных чувствовать и сопереживать и на всех остальных, кому можно только посочувствовать. А с вешалки начинаются и большой вешалкой заканчиваются лишь военные перевороты… — Лукарий повернулся к миледи. — Жаль, что все пьесы уже написаны и все роли сыграны! Впрочем, когда-нибудь я все же напишу еще одну — составленную исключительно из реплик известных уже персонажей. Это будет феерия, единое человеческое действо через века и народы! Жаль только, что никто из живущих не сможет оценить весь его блеск и полноту!
Миледи подошла, остановилась перед ним.
— В одной из прежних жизней вы были актером?
— Не угадали. — Он поднялся с ручки кресла. — Я по природе сочинитель, но мой театр другой. В нем ставят пьесы, последний акт которых неизвестен даже драматургу.
Свет со сцены струился призрачно-зеленый, фантастические тени застыли в бархатной глубине лож. Где-то в чреве театра часы пробили полночь.
— Что ж, в таком случае вас может заинтересовать одна история. — Миледи смотрела на него без тени улыбки. Ее красивое строгой красотой лицо было задумчиво и печально. — Она про нас с вами, и, как вы уже догадались, история эта… Да, это история моей любви! Театр одного актера для единственного зрителя.
Миледи повернулась, взошла на сцену, как королева могла бы взойти на эшафот. Лукарий опустился в кресло. Высоко на балконе третьего яруса сам собой вспыхнул софит, выхватил из аквариумной мути стройную фигуру, рассыпавшиеся по плечам каштановые локоны. Миледи заговорила, голос ее в пустоте театра звучал глухо:
— Я родилась в Лангедоке, на юге современной Франции. Маленький городок, где прошло мое детство, ютился у подножья гор Севены. Дом отца стоял в самом его центре, окнами на площадь, и над ним, как над всем городом, нависал своей громадой собор. Склон горы порос дубами, а выше — буком и каштаном, и я часто убегала в лес и проводила там дни напролет вдали от людей и крестов. По воскресеньям, стоя под гулкими сводами собора, я испытывала какой-то первобытный, животный страх. Я чувствовала себя песчинкой, ничтожной мошкой, брошенной в огромный враждебный мир, и даже цветное пятно витража меня не радовало.
Самым страшным в то время было слово «еретик». Давно сошел в могилу основатель ордена святой Доминик, «бедные католики», превратившись в доминиканцев и францисканцев, расползлись по всем углам Европы, а в Лангедоке продолжали пылать костры, и во имя Христа, пряча под капюшоном лицемерную улыбку, отец-инквизитор просил Его оказать милость заблудшим душам. Кто просил милосердия, кто милостыню… По узким каньонам улиц шли прокаженные, ударами палок возвещая о своем приближении и протягивая к горожанам изъязвленные обрубки рук. К ночи они возвращались в холодные, жуткие от непрерывных стонов дома и валились на пол. Прислуживали им все те же доминиканцы, те самые страшные и неприступные братья во Христе, что тысячами посылали людей на костер. Таков был горький вкус того времени, так проверяли веру!
Читать дальше