Хиро хотелось только одного — спрятаться. Он побежден, унижен, он неудачник, как его беспутная мать и хиппи-отец. Он не стал говорить ни с кем, ни по-английски, ни по-японски. Первый долгоносый, тот, который назвался его адвокатом, выслушал длинный перечень обвинений и сказал от имени Хиро, что его подзащитный не признает себя виновным.
Еще бы, разумеется, он невиновен — тут и говорить не о чем. Во всяком случае, невиновен в тех бессмысленных вещах, о которых он только что услышал. А виновен он в глупости, виновен в наивности — считал, видите ли, что америкадзины примут его по-доброму, по-людски. Он ошибся, и в этом его преступление. Он проиграл, и судьба его решена.
Вечером нагрянули репортеры, и тут он единственный раз испытал минутную слабость — дрогнул и едва не нарушил молчание. Они хотели услышать его рассказ, и в какой-то миг он подумал — а что, расскажу всю правду, ткну их в нее длинными носами; на секунду он представил себе, как его история появляется в газетах и передается по телевидению, как где-то каким-то образом ее слышит Догго, пробуждается от спячки, вскакивает на коня и несется ему на выручку, как ковбой. Да нет, чепуха. Глупость. Головешка отпылавшего сновидения, пепел — вот что это такое. Помощник шерифа держал репортеров в коридоре, откуда они выкрикивали свои вопросы. Хиро взглянул мельком на дверь и отвернулся к стене.
А потом пришла Рут. Она села на стул у его постели, женщина с длинными белыми ногами, которые пленили и поработили его, — и она тоже была репортером. Он заглянул ей в глаза и понял, что она совсем его не знает. Она сказала, что не предавала его, — это Саксби, ее бойфуренд, маслоед поганый, как он не догадался сам, — и он дрогнул, почти оттаял. И все-таки это не была его Русу, ей, по сути дела, было все равно. Она просто играла новую роль, использовала его, как и раньше. Он сказал, что устал. Попрощался с ней.
Но вот чего не знала Рут, не знал адвокат, не знал маслоед у двери и не знала медсестра: у Хиро было кое-что на уме, не так уж он был повержен и раздавлен, он еще им всем покажет, он знал это и черпал в этом знании силу. Его кормили всякой обычной всячиной, америкадзинским фруктовым желе, персиковым компотом, макаронами с сыром, но не давали ни палочек, ни ножа, ни вилки. Ему дали только ложку, жалкую ложку толщиной миллиметра в три, не больше. Но она была твердая, холодная и вполне могла сгодиться. Он спрятал ее под подушку.
Он дожидался ночи. Дожидался этих долгих пульсирующих тускло освещенных часов, когда медсестры ходят неслышной походкой, когда стихает вся телевизионная стрельба и поножовщина, когда безнадежные больные устраиваются для своих угрюмых одиноких бдений. В эти часы хакудзин-охранник, как все предыдущие, начнет клевать носом и хоть на минуту да сомкнет глаза…
Да. И в течение дня, когда Хиро оставляли одного, когда охранник провожал по коридору глазами очередную пару ножек и ягодиц, когда он закрывал отяжелевшие глаза и грезил о жратве, сексе и насилии, когда медсестра выходила вынести судно, подкрасить ногти или съесть в столовке для персонала свой бутерброд с паштетом из тунца, Хиро точил холодную твердую ручку ложки о бетонную стену, у которой стояла кровать. Порой только одно движение и успевал сделать. Шш. Шш, шш, шш. Прочнейшая сталь издавала легкий, ласковый, любовный шепот. Да! Теперь это вовсе не ложка — это клинок, оружие, самурайский меч.
Впереди масса времени, говорил он себе, не спеши.
Сделай все как надо. Сделай все с честью, с достоинством, сделай все красиво. Он сел на кровати и прислонился к стене. Его волосы выглядели ужасно, он знал это и сожалел об этом. И лицо тоже — надо было попросить у Рут какой-нибудь пудры или румян, чего-нибудь для улучшения цвета лица. Но чего вы хотите — ведь он болен, истощен, загнан и измучен. Он послюнявил ладонь и принялся приглаживать ею волосы, еще и еще раз, пока они не перестали топорщиться. Охранник сидел на стуле в коридоре у самой двери. Весь сгорбился, прислонил голову к дверному косяку. Полное впечатление, что спит.
Как там сказано у Дзете? Когда между жизнью и смертью шансы пятьдесят на пятьдесят, выбирай, не мудрствуя лукаво, немедленную смерть. Пятьдесят на пятьдесят, ха-ха. Было бы пятьдесят на пятьдесят! Было бы в нем хотя бы столько же оптимизма, столько же бездумного спокойствия, как тогда, в миг прыжка в маслянистые черные воды Атлантики! Девяносто пять, подумал он, девяносто пять против и пять за. В общем, дела малозначительные.
Читать дальше