Не так ему тяжело было таскаться с ведрами за водой за три квартала, как каждый раз проходить мимо собора, всегда — как мимо упрека. Утраченная было вера вернулась к нему тогда, на первой войне. Но по-другому как-то: с неистребимой примесью вины и стыда. И, зайдя в первый раз по возвращении в собор своего детства — он принял на себя всю его неузнаваемость. Все, что можно было снять и унести — исчезло. Это понятно. Но, кроме чудотворной иконы, к которой его прикладывали маленьким, кроме старинной «мальтийской Троицы», светильников и прочего — исчезло еще что-то поважней, чего Павел не умел назвать. Или, может, примешалось что-то лишнее? Он вспомнил любимого своего ангела — на стене над могилой Воронцова: такого светлого и легко взлетающего от двух темных фигур. Мальчиком Павел и сам чувствовал, что взлетает, на него глядя. А теперь — не взлететь. Никогда. Да, примешалось, и сюда просочилось: страх, к которому привыкли до незамечания. А он, не привыкший еще — чуял, сопротивляясь, стараясь не пустить в себя. Священник, который крестил и причащал маленького Олега, был расстрелян. И мужской монастырь уничтожен. Многие, в том числе и Петровы, предпочитали молиться дома. И это бы еще ничего.
Но и весь город Павел не узнавал. Идиотские эти названия улиц — имена «их революционных святых»- пестрели на каждом перекрестке: в напоминание. Правда, вслух их не употребляли, даже большевики. Называли по-старому, и так же учили детей. Это был своеобразный пароль истинных одесситов, и ему суждено было сохраниться, пока стоит Одесса. Но чтоб так поредела уличная толпа. Чтобы чуть не втрое уменьшилось население — а сколько же наехало пришлых! И все равно город казался полупустым. Ушедший отсюда защитником, Павел чувствовал это больно. Из прежних знакомых не осталось почти никого. Новых заводить не хотелось. Да он и не успел.
Только нерасторопностью чекистов, да тем, что паспортную систему ввели семью годами позже, он потом объяснял себе, почему его арестовали только через два месяца. Что ж, он был к этому готов. Как мог, подготовил Анну. Взял с нее слово, что она ни в коем случае не будет добиваться свиданий и слать денежных переводов, если — не расстрел, а тюрьма. Не надо рисковать ребенком. Ну как и ее арестуют — тогда Олегу в беспризорники? По котлам ночевать, по поездам попрошайничать? Анна не хотела об этом ни думать, ни говорить. Но когда пришли ночью — она сразу поняла, за кем. Вещи собирать не надо было: Павел держал узелок наготове.
— Это вам, голубчики, не исправдом! На Соловках советской власти нет, жаловаться в аптеку! Перевоспитание начинаем сразу. Здравствуй, карантинная рота! — держал речь человек с офицерской выправкой и с напомаженными усиками перед кучкой вновь прибывших. Вновь прибывшие, в том числе и Павел, с трудом держались на ногах после пароходного трюма. Свежий морской ветер забивал дух. Живыми доехали кто покрепче. Умерших в трюме сбросили в море перед тем, как причаливать.
— Здравия желаю, товарищ ротмистр! — молодцевато рявкнул одинокий голос.
— Тамбовский волк тебе товарищ, — усмехнулся человек, внимательно стряхивая пылинку с черного обшлага шинели. — И откуда ты, сволочь, угадал, что я ротмистр? Значит, так: на путь исправления встал один, остальные саботируют приветствие начальника. Трое суток штрафных работ саботажникам. А ты, сволочь, будешь считать круги, да не сбивайся, смотри! А то я тебя вместе с ними поселю, и на что они с тобой сделают — глаза закрою.
Штрафные работы заключались в таскании валунов по кругу. Урок был — шесть кругов в час, десять часов. Павел справлялся с трудом, а священник, так в рясе сюда и привезенный, зашатался уже на второй час. Павел двинулся его подхватить, и по валуну звонко чиркнула конвойная пуля. Когда батюшка упал, привели лошадь в пустых оглоблях. К ним привязали бесчувственного саботажника, и молодцеватый ротмистр, усевшись верхом, дал шенкеля. Павел услышал слабый стон, когда лошадь поволокла, и смех ротмистра:
— Я симулянта и в могиле узнаю!
Да, Соловки — это была даже не советская власть. Тут порядки устанавливали бывшие белые офицеры, выслужившиеся перед коммунистами. И эти Павлу были гнусней любого комиссара. Он считал, что видел уже русских офицеров, потерявших честь. Это были те немногие, что позволили себе опуститься в эмиграции до попрошайничества. Оказалось, он еще ничего не видел. И, таская валуны, долбя вечную мерзлоту, падая и поднимаясь под телегой, в которой он с двумя другими был запряжен вместо лошади — отбывая весь свой трехлетний соловецкий срок — он ничего уже не хотел. Даже выжить. Может быть, поэтому и выжил.
Читать дальше