— Подай, тетенька, сиротке сифилитику! А то, смотри, укушу: я припадочный, — с ясными глазами тянули оборвыши лет десяти, и тетеньки, как правило, подавали.
Яков положился на судьбу: вероятность, что мать начнет кричать на базаре или на улице, была невелика. Она никак не реагировала на писаные лозунги, плакаты и портреты — только на прямое к ней обращение на политические темы. Заработка его хватало на двоих, да он еще получал пенсию как член партии — инвалид гражданской войны. Рахиль вела хозяйство. Сына она обожала по-прежнему. О Римме никогда не упоминала, и Яков старался не заговаривать с ней о сестре. Римма была на партийной работе в Харькове, она изредка писала. Яков знал о ее личном горе: товарищ Чижиков был контужен осенью 1919 года, в боях с петлюровцами. Он умер у Риммы на руках и был похоронен в Житомире. Римма писала об этом коротко и сухо. Судя по всему, она была очень занята. Что ж, работа — лучшее лекарство.
Яков и сам ею спасался. С детьми ему было хорошо и спокойно. Особенно он любил малышей — лет до двенадцати. Терпеливо учил их новому алфавиту, пению «Интернационала», следил, чтоб никого не обделяли ломтем хлеба с повидлом — пайком мужской трудовой школы имени кого-то там. Возвращаясь с работы, он иногда сталкивался с кем-нибудь из Петровых. Встреч этих было не избежать: они жили в одном дворе. Когда нельзя было обойти друг друга незаметно, обе стороны вежливо раскланивались. Когда удавалось — обходили. Андрейка недоумевал и сделал несколько попыток их помирить, но потом сдался. Он вообще не любил житейских дрязг.
Шел уже двадцать третий год, когда в дверь Петровых постучали, и легший было спать Иван Александрович в одном белье пошел открывать. Замершие Анна и Мария Васильевна услышали вскрик и отрывистое глухое всхлипывание, а затем мужской голос:
— Папа, милый, извини, что так внезапно. Я не мог предупредить.
В ту ночь в квартире номер двадцать девять не спали. Позабыв об экономии, жгли коптилку до рассвета. Павел все порывался распаковывать чемоданы с парижскими подарками, но снова и снова обнимал то Анну, то мать с отцом. Он был теперь без усов, губы казались длиннее и тоньше. Суховатые черты его лица не вязались с широким лбом. Веки потяжелели, но взгляд остался тот же, и старики переглядывались: такой прежней девочкой-курсисткой стала Анна под этим взглядом.
— Павлик! Но где же мы тебя спрячем? Сейчас ведь за возвращение из-за границы — расстрел!
— Что ты, папа, это — за нелегальное! У меня все документы в порядке, я ходатайствовал, и мне разрешили. Гораздо легче, чем я думал.
— Что ты говоришь!
— Не я первый. Вот Алексей Толстой вернулся, хоть и граф.
— Да, газеты писали. Но мы думали, что это обычное их вранье.
— Ну, соврут — да и правду скажут. Мне даже обещали поспособствовать с устройством не работу. Видимо, сейчас они меняют политику.
— Полагаться на их политику! Сумасшедший мальчик, такой риск!
— Я — не мог без вас. Я должен был. Какая тошнота — эмиграция, если б вы знали! Ну, об этом потом. Я вот вам письмо от Максима привез.
Мария Васильевна, до сих пор боявшаяся спросить, расплакалась:
— Максенька, мой маленький! Живой?!
— И даже слегка располнел! Он в Париже, шофером работает. Мы с ним часто видались, почти сразу друг друга нашли. И жили на одной квартире, пока я в Марсель не переехал.
— А…
— Нет, мама. Мы ее искали, и через газеты, и всяко. Но пока безуспешно.
— Они же с Максимом вместе были!
— И эвакуироваться должны были одним пароходом. Но там была такая неразбериха. И она с госпиталем была, а Макс — при самом. Это еще отдельная история: он боготворит Деникина, как мальчишка. Был его личным адъютантом, а до того секретным курьером. Ездил в большевистские зоны, замаскированный кочегаром. В общем, он был при своем обожаемом Главнокомандующем, а тот не хотел ехать до последнего момента. Но мама, ты погоди расстраиваться. Многие в Константинополе застряли, а потом и в Чехию разъехались, и в Югославию. Дня не проходит, чтобы кто-то кого-то не находил. У Миркиных недавно дочь с внуком нашлась — в Берлине! Макс даст знать, если что. У нас с ним все договорено. Нет, он не приедет.
— И слава Богу! — перекрестилась Мария Васильевна.
Она хотела читать письмо от Максима одна, и вышла с ним в «теплую» комнату, прихватив сбереженный на особый случай огарок свечи. Олег помотал головой, но не проснулся. Он спал так же, как маленький Максимка: на спине, запрокинув руки. Марию Васильевну охватило блаженное чувство неуязвимости. Да, Максим — один изо всех детей — в безопасности! И завтра будет, и через год, и всегда. Чем только Бог ее не наказал — но не этим. Не им, ее голубоглазым мальчиком. Последнее дитя — на счастье, все говорят. Она без конца целовала вложенную фотографию. Двадцатитрехлетний красавец, и неправда, что он располнел. В штатском: она понимает, не в погонах же ему было слать фотографию в советскую Россию. Она упала на колени. Образ Божьей Матери был неразличим в темноте, но она видела, к Кому обращалась. И пообещала никогда больше, что бы ни случилось, не роптать и не жаловаться.
Читать дальше