9 октября 1968 г.
Сегодня вдруг опять жуткая, душная злоба. Накрылась Мексика, а тут еще жара, чтение ужасного романа Викторова, да, видать, спазм назревал. Всё вновь почернело для меня. Какая тоска — всякий раз всё начинать сначала! Пиши заявления, ходи по инстанциям, натыкаясь всюду на ложь, хитрую уклончивость, лицемерие и тайную злобу.
И мне вспомнилось, как наши журналисты грабили магазин какого‑то еврея возле бульвара Пуассонье. Тюками выносили шубы из заменителей, нейлоновые рубашки и носки, дамские костюмы из поддельной замши и кожи, обувь из синтетики, а платили как за один галстук или майку.
А когда мы уезжали из Гренобля, они с корнем вырывали выключатели, штепсели и проводку в отведенных нам квартирах, совали в рюкзаки бутылки из‑под шампанского, оборудованные под настольные лампы, отвинчивали дверные ручки, розетки, замки, пытались выламывать унитазы. До этого они обчистили столовую, не оставив там ни солонки, ни перечницы, ни уксусницы, ни соусницы, ни бумажной салфетки. Но ни одному из них не было отказано в чести представлять нашу родину па Олимпийских играх в Мексике. Даже репрессированный вместе со мной известный спекулянт Т — и был реабилитирован. Впрочем, я тоже буду реабилитирован, но посмертно.
22 октября 1968 г.
Зловещий пропуск говорит сам за себя. Да, был срыв, и еще какой! А началось всё с охоты. Мещера стала для меня проклятьем. Там царит такая нездоровая, разлагающая атмосфера, что я не в силах ей противостоять. А. И. вконец разложился, — он уже вино ворует, — встретил нас вдрызг пьяным, и тут началось!.. На утреннюю зорьку я не пошел, не мог очухаться, да и холодина собачий. Днем пил, а на вечерку потащился. И надо же — единственный из всех сшиб селезня к своем пере. Было порядком темно, и мы его не нашли в камышах, но утром Мишка съездил туда па моторке и привез моего красавца. Потом мы пили, не останавливаясь, три дня. Сперва в Мещере, потом в Москве. Пытаясь спастись, я вызвал Аллу. Она тут же прилетела, но я уже не мог остановиться и пил еще день. Затем с привычной, но оттого не ставшей милее, болю в брюхе отправился на дачу, в справедливый и жалкий мамин гнев и угрюмое молчание Я. С. Весь день промучился, потом стал отходить. Сейчас опять в форме.
Трезвый, холодный и достойный — прямо‑таки лорд Горинг! — отдежурил на вечеринке у Толи Миндлина [75] Мой друг с детских лет, совинженер и журналист.
. Он праздновал новоселье. Тягостное впечатление: бабы, похо жие на парикмахерш, их тупые, бессмысленные мужья, пер. возбужденный Толя, ледяной Мыльников, милая Ариша со сплетнями из дворницкой — всё было чудовищно. Пора бы уже запомнить — мне стрезва люди не только не нужны, а не выносимо тягостны, скучны, обременительны до страдания. Надо предельно избегать всяких общений. Спьяна же мне и черт — друг — товарищ. Но пить ради этого всё же не стоитю
Я могу общаться с близкими, с Верочкой [76] В. Прохорова — преподавательница английского. Мой старый друг.
, изредка со школьными друзьями и с теми, с кем меня связывает дело. Этого вполне достаточно.
Если уж говорить всерьез, Толины гости были не хуже. >лучше других — приличные, незлые люди. И всё же я чуть не плакал от соприкосновения с ними.
24 октября 1968 г.
А что если попробовать взглянуть на свою жизнь со сто роны. Ведь я как‑никак писатель, и не исключено, что, сдох нув, сохраню для кого‑то интерес. Кто знает, «как наше слово отзовется»! И вот этому грядущему читателю будет глубоко безразлично — пустили меня на Олимпиаду или нет, поехал я в Англию туристом или остался на Пахре. Он даже не поверит, будто для меня всё это что‑то значило. Он, глядишь, скажет: поменьше бы шлялся по белу свету, — не может он без Люксембурга! — а побольше бы рассказов писал. Впрочем, и сейчас находятся люди, которые думают, что я кокетничаю, жалуясь на свои неудачи с поездками. Им кажется, что я езжу более чем достаточно и что вообще, грош цена этим поездкам. Они не верят, что, написав «Заброшенную дорогу» или «На кордоне», я могу придавать значение ухабам интуризма.
А ведь признаться, я сам не верил куда более серьезным страданиям, скажем, Мюссе, брошенного Жорж Санд, или Пушкина, ревновавшего жену. Мне казалось, что, создав «Лорензаччо» или «Ненастный день потух», нельзя придавать значение внешней жизни. Это глупость. Не было бы их литературы, если б они не умели жить «внешней» жизнью с интенсивностью чувств, превосходящей обычные человечьи возможности. Вот этого начисто не понимает Я. С. Он уверен, что жизнь писателя мешает его литературе. На деле же, она является единственным материалом творчества. Жизнь вовсе не высокая, отвлеченная, умственная, а самая простая — с бытовыми невзгодами, слабостями, пороками, заблуждениями, страстями.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу