В том, что люди тянутся к таким, как я, было видно действие какого-то непреложного закона, не до конца мне понятного, но несомненного.
Открытие, сделанное мною ещё у Любы, Любовь Николаевны (сердце вдруг сжалось при этом воспоминании), раскрывало загадку воронки, в которую втягивает других погибающий по своей воле человек. И если вообразить, к примеру, меня, думал я, в виде жерла этой воронки (жерла, выводящего в полную неизвестность), то женщины, тянувшиеся ко мне, выглядели словно соринки, несущиеся по конусу водяного вращения и не только не имеющие сил, но и не желающие вырваться из этого вращения, которое прекращается лишь с гибелью центра вращения. А вот вопрос, рассуждал я, наступает ли эта гибель и исчезновение жерла воронки только в случае физического уничтожения гибнущего человека, или же всё-таки ему, центральному, достаточно для этого, скажем, просто превратиться в неопрятное животное?
Также я думал о том, что начинается всё всё-таки с меня, с того, что, как говорил мой отец, тебя погубят женщины и вино, то есть с моей собственной тяги к этим женщинам. С безмятежной синей глади тёплого существования я привлекаю их к себе, потому что жить по-другому, без направленной на меня любви, не умею, затем, очертя голову, устремляюсь сквозь толщу воды вниз, в неизвестность, создаю воронку и так далее, по кругу… Получается некая как бы паучья система. “…Невозможно не прийти соблазнам, но горе тому, через кого они приходят… Лучше бы мельничный жернов повесили ему на шею и бросили его в море, нежели чтоб он соблазнил одного из малых сих…”, — вспомнил я. Или “невинных сих”? Вот так вот — стало забываться то, что когда-то казалось врезанным в мою память навечно.
Следом я вспомнил излишне начитанного Беленького, который любил пересказывать какую-то новеллу Борхеса или другого какого-то латиноамериканца. Называлась она “Гуляка”, и смысл её заключался в том, что жил в одном селении пропойца и гуляка, который приносил своей жене только нескончаемые беды, и она мечтала о его смерти. Когда же он, наконец, погиб, женщина поняла, что не может после него любить никого другого, и секрет её любви как раз и был, оказывается, в этого гуляки безумно-наплевательском отношении к жизни…
Короче — бабы любят подлецов.
Я думал также о том, что Лиза была, пожалуй, несколько сложнее других соринок. Вернее, она вообще не была никакой соринкой. Она была совсем другой. Как же, в таком случае, мне удалось стронуть с места и её? Неужели, с надеждой думал я, во мне есть и ещё что-то, помимо этой моей самоубийственной жерлообразности?.. Да нужен ли я ей, тотчас же, с холодным нервным трепетом внезапной трезвости, подумал я. Не смеётся ли она, и вправду, надо мной, стоит мне лишь выйти за дверь?..
Мне удалось похмелиться только около девяти утра. Причём не похмелиться, а подлечиться (мерзкое слово), так как один из основных законов алкоголизма гласит: если ты похмелился до полного (кажущегося) восстановления сил и настроения, значит, ты снова пьян и всё начинается по новой — запой продолжается.
Итак, подлечился я (вполне, кстати, заслуживаю этого слова) часов в девять.
До этого момента я долгое время метался по комнате Минкина, вздыхая, хватаясь за голову и проклиная, что самое страшное, себя самого; а также мрачно восторгаясь мужеством людей, подобных Злобину, который мог запереться и терпеть в одиночку. Ефим, Азамат и Беленький спали, не обращая на мои перемещения по комнате никакого внимания.
Затем они проснулись, ухитрились набрать где-то две больших сумки пустых бутылок и ушли менять их на пиво или портвейн. Я знал, что Ефим по дороге затащит всех в столовую завтракать, и сказал им на прощание:
— Помните, пока вы там будете жрать, я могу отдать концы.
Выйти же с ними я был не в состоянии.
Заходила Елена, смотрела на моё зелёное лицо и дёргающиеся руки и предлагала денег, чтобы я сходил в таксопарк и купил себе водки. Я отказался. Тогда она сказала:
— Хорошо, объясни тогда, как работает эта ваша таксопарковская система, и я сама схожу туда.
Я отказался, и она ушла.
Через полчаса в комнату ворвался Башмаков и, попеременно выставляя ноги, широко и решительно, как рабочий из скульптурной группы “Рабочий и колхозница”, запрыгал по комнате с песней “Подожди-дожди-дожди!.. Мы оставим любовь позади…”. Паша был небрит, и брюки на нём были сильно помяты, но по-прежнему он светился неудержимым счастьем.
— Вставай! Пошли в пятьсот шестую. Медсестра Зоя приехала!..
Читать дальше