Поощряя его перед выходом из общаги, в особенности если он уходил в неизвестность один, без сопровождения, Ваня Беленький приговаривал: “Азамат бежит — весь район дрожит!”. Следом за Ваней эту поговорку переняли все алкоголики общежития.
Я же, отличаясь меньшей, чем Ваня, практичностью, ввёл в обиход другие, почти бессмысленные, стихи. Иногда, беспричинно радуясь появлению этого худенького бархатно-чёрного татарина (особенно же в таком настроении, о котором замечательно сказал Поэт — “мне осталась одна забава — пальцы в рот да весёлый свист”), я встречал его словами “Азамат — пламенем объят”. Что бы это значило, я, конечно, не мог бы сказать, скорее всего просто так, какая-то чушь, однако она тоже прилепилась к Азамату.
Азамат в первые минуты производил неприятное впечатление угодливым хихиканьем, холопским потворством всем тем, кто измывался над ним, — какой-то внешней никчёмностью и словно бы подловатостью. Но подлость если и была в нём, то только в старинном, пушкинском понимании этого слова, подлость — как принадлежность к низкому сословию, но никак не в смысле склонности к предательству, обливанию друзей грязью и т.д. Он был то буддистом, то склонялся к православию, то становился, подобно большому путанику Гессе, и буддистом и христианином одновременно, всё это ему было всё равно. Главным для него было придерживаться идеи, которая оправдывала бы непротивление злу насилием, так как оказывать какое бы то ни было сопротивление злу Азамат был не способен, по-видимому, от рождения.
В те дни, когда ему удавалось спрятаться от водки в дворницкой у своего друга, он писал какие-то большие романы, из которых я не читал ни страницы, и ещё он очень любил Германа Гессе, Достоевского и всякую чертовщину, о чём я уже однажды упоминал.
Эта любовь к чертовщинке была, пожалуй, немного наигранной, или казалась такой из-за особенной (предательской по отношению к этой любви) манере, с которой он, хихикая и сутулясь, говорил о ней.
Однажды, допившись до белой горячки, Азамат побывал в психбольнице. Вернувшись, он заважничал, вероятно, решив относиться к этому событию не как к несчастью и даже не как к необыкновенному и редкому в его жизни приключению, а, скорее, как к осознанному деянию в пределах некоего подвижничества. Как бы то ни было, но будучи выпущенным из больницы Кащенко, он ещё довольно долго симулировал продолжение помешательства и даже сумел нагнать жути на Катю и ещё на некоторых будто бы мистически настроенных женщин.
У Кащенко Азамату сбрили его густую бороду, оголив бледные пятна щёк и губ и тонкую линию подвижного алого рта. Он наклонялся к Катиному уху — Катя близоруко на него смотрела и брезгливо передёргивалась — и громко шептал:
— Сейчас у меня очень много людей. Они приходят и все хотят со мной поговорить, а мне никто не нужен. Теперь я буду общаться только с ним!
— Азамат, ты больной? — с надеждой спрашивала Катя.
— Как это тонко! — восклицала Елена, не верившая ему ни минуты. — Как это тонко! А с ним — это с кем?
Азамат, почувствовав, очевидно, что нужно отступить, подошёл к дверям, выдержал паузу, во время которой обводил всю комнату блуждающим взглядом, затем глаза его остановились, как будто в зрачки ему вбили невидимые гвозди (наверное, ещё не весь аминазин вышел из него), и он сказал:
— С Мессиром…
И задумчиво вышел из комнаты.
Злобин вёл Азамата и Гладкова за водкой. Оказывается, уже было довольно поздно, общежитие закрыли, вахта в этот день, что называется, была “плохая”, и Азамата с Гладковым могли не выпустить. Поэтому Злобин шёл с ними вместо пропуска для вахтёрши.
— Поехали, — сказал я, как только подошёл лифт.
Спину мне холодил воображаемый взгляд Лизы, которая в любую минуту могла выйти из своей комнаты и увидеть нас.
— А этот кайфовый чувак тоже поедет с нами? — кладя руку на плечо Гладкова, спросил Кобрин.
— Он едет со мной, — ответил Злобин, спокойно глядя на Кобрина, и, приподняв полу короткой курточки, вложил связку каких-то ключей в карман тесных сереньких брюк.
— Только если он будет петь, — сказал Кобрин. — Гомики должны петь.
Мне едва удалось затолкнуть Кобрина в лифт, где он пытался схватить Гладкова за худую его задницу, и Злобин нажал кнопку “стоп”, а затем кнопку второго этажа.
— Тебе выходить, Кобрин, — сказал он. — Нам некогда.
Началась дурацкая толкотня в дверях лифта, как говорится, “пьяный базар”.
— Хватит, — сказал я Кобрину, внезапно придя в ярость.
Читать дальше