— А что за машина?
— Форд-Скорпио. Два и девять, это большой объем. Она раньше Клямкину принадлежала.
— Это который в «Песнюках»? Ничего себе, Нянь.
— У него здесь такая стереосистема навороченная, столько прибамбасов. Давай твою Вьен-вьен-Н…
Неожиданно зазвонил телефон, она вынула антеннку зубами.
— Да! — энергично, как и Герман всегда говорил. — Няня. Мушталерова. О, как! Ню-ню… пускайте молоток. Ты че, больная на всю голову? Бумага так называется, просто скажи Генычу, что Няня сказала: пускайте им на визитки молоток… Ну и что? Не вопрос!
Видел бы меня Серафимыч, он скорчился бы от ужаса, да.
— Вот ты пижда! Ну и что? Не вопрос! Запиши телефон Наташки, ей нужно будет денюжку отдать, и пропуск выпиши.
Я положил ладонь на ее черное, нейлоновое колено и повел руку выше. Она передала мне телефон.
— Не клади туда, у меня один телефон уже так вылетел при резком повороте. Фьюить, на хер.
Снова звонок.
— Да! A-а, Экипаж, узнала, — смеялась она открыто с приятно срывающейся интонацией. — О, как! Ню-ню… ну не шмогла я, не шмогла… Сделаю, не вопрос! Сделаю, а вам откат… а вы где сегодня ужинаете? Ню-ню, знаю, а давайте вместе поужинаем?
Я и вправду чувствовал себя важным, значимым человеком, которого любимая женщина везет в неизвестном направлении. И это стильно так, когда женщина за рулем.
— Няня, ты сейчас закурила, потому что о чем-то подумала? Мне так показалось.
— Здесь, — она выпустила дым и кивнула вбок. — В этом комплексе я фехтованием занималась, когда была худенькой и стройненькой, — она щурилась и следила за дорогой.
Так приятно ложится ладонь на ее шею, так красиво начинаются волосы, что непроизвольно улыбаешься.
— Я люблю с этим заниматься, — она кивнула на телевизор с порнушкой с приглушенным звуком.
— Интересно… интересно…
— Да, я себя представляю на их месте.
Удивительно холодные и маленькие груди.
Потом она резко задвигалась подо мной и задышала.
— О, Нянь, сделай еще раз такую мордочку…
Она снова скривила лицо. И я вдруг с удивлением понял, что меня умиляет это, что я очень люблю то, что так недавно меня отвращало и мучило.
— Как у ежика, Нянь.
— Да, я люблю ежей. У меня… вон… целая коллекция… мне все ежиков дарят…
— Нянь, ты знаешь, удивительно, она у тебя такая маленькая и аккуратненькая такая, как у девочки, как будто ты не рожала… А где Санька?
— Они на даче с Татуней… с бабушкой. Она не любит… когда… ее… б-бабушкой называют… ой…
— Что?
— Колется… красиво, когда там брито… только колется…
— А Олежа — это кто?
— А он Иркин брат двоюродный, Светка любовница. А жена с родителями в Панаме, они видать слишком много хапанули и теперь смотались, переждать, а он прилетает обстановку проверить. У них такая квартира агромадная на Таганке. Евроремонт.
— А Галка?
— Что, понравилась?
— Глаза красивые…
— У её Кольки жена и двое детей, а её муж на зоне, он чуть-чуть миллион не украл у Алеф-банка, он там работал, а у них же крыша ментовская, знаешь, наверное.
И мне тоже хотелось срочно найти работу, успокоить Татуню и по-мужски наладить их разобщенную жизнь. И с этим нужно что-то решить.
Остро свежий, тревожный запах не затронувшей нас беды. Радостно было стоять у подъезда с Няней и прячущимся за ней Санькой, после этого неожиданного московского урагана, видеть поваленные деревья, разбитые стекла машин, погнутые билборды. Жизнь показывала, что она не всегда может быть простой и понятной, не всегда поддается человеческому зауживанию и нам, может быть, предстоит перенести такие потрясения, перед которыми мы все будем бессильны. Так близко её лицо. Чистая, лакированная детская кожа, туманная родинка из-под нежнейшего румянца щеки, свежо блестящие глаза, полураскрытые губы. Такое лицо бывает только у здоровых, полных женщин. И это было родное для меня лицо, совсем не такое, как у Марусиньки.
Казалось, что ураган отметил начало моей жизни с Няней и Санькой, примирил с новыми заботами и тяготами и успокоил меня в моих чувствах к Серафимычу.
Мы сидели с ним на Тверском бульваре, рядом с Есениным. Люди вокруг вели себя так, что казалось, в жизни не может быть трагедии, ведь все так смешно и бессмысленно.
— Я не люблю теперь с тобой пить, ты выпьешь и становишься жестоким, — глаза его блестят, и дергается кадык. — Ты погибаешь, Анвар, ты ничего не напишешь с женщинами.
Я потому и приходил на встречу к нему, что страшился упустить что-то литературное в этой жизни, будто боясь изменить литературе в его лице.
Читать дальше