Мизия терпеть не могла картины на религиозные сюжеты, я тоже ненавидел их с детства; ей казалось просто преступлением, что на протяжении нескольких веков художники были вынуждены подчиняться требованиям заказчиков и изображать Христа, святых, мадонн, мертвецов, кресты и не могли посвятить себя чему-то живому, веселому и близкому им. Все находило у нее самый искренний отклик, в том числе и работа, она все принимала близко к сердцу, была участлива и благожелательна. Она жила, думала, действовала, повинуясь чувствам и инстинкту; я ощущал это по тому, как она двигается, смотрит, как меняется ее голос.
Она указала на портрет пятнадцатого века с изображенным на нем женским профилем:
— Представь себе: он сосредоточился перед холстом. И она замерла и дышит еле слышно. И так час за часом, день за днем, даже, может, неделя за неделей. Они словно оцепенели. Может, они за это время даже полюбили друг друга, в этом сне наяву. А потом он закончил портрет и исчез, она встала и тоже исчезла, прошли века, и осталась только картина.
Мне очень хотелось сказать Мизии, что я, как тот художник, смотрю только на нее, внимательно и сосредоточенно, но произнес только: «Ты права», — чересчур громко. Смотритель, дремавший на стуле в углу, очнулся и шикнул на нас, прижав палец к губам:
— Тссс!
— Но почему? — спросила Мизия. — Мы же не на кладбище. И не в церкви. Почему перед картиной надо обязательно стоять и молчать?
Она говорила совсем не грубо, просто удивленно и с ноткой протеста — я уже знал эту ее интонацию; смотритель что-то проворчал себе под нос, но не нашел что ответить.
Когда мы вышли на улицу, велосипеда, конечно, и след простыл — чего и следовало ожидать; я сказал об этом Мизии самым безразличным тоном, словно пропажа меня совершенно не волновала. «Какая жалость», — она посмотрела на меня огорченно, но снова возвращаться к уже закрытой теме не собиралась; я вдруг испытал своего рода облегчение, мне было уже не так жаль потерянного велосипеда, и я больше гордился тем, что достойно играю свою роль.
Мы пошли прогуляться по Милану с тем же настроением, что ходили по музею. Мы указывали друг другу на лица прохожих, на их походку, одежду, ловили обрывки фраз, подмечали особенности поведения, жесты, взгляды. Когда-то я склонен был воспринимать все происходящее как свое личное дело, потом, благодаря Марко, научился смотреть на вещи по-другому, как сторонний наблюдатель; с Мизией делать это было веселее, чем с Марко: между нами будто пробегали электрические разряды, они вдохновляли меня и будили воображение. Даже Милан Мизия видела не в таких мрачных тонах, как Марко: конечно, он казался ей серым и гнетущим, неприспособленным для людей, но поскольку она лично не обязана была жить в этом городе, то видела в нем и что-то привлекательное.
— Этот город прячется за фасадами домов, во дворах, — говорила она. — Надо только постараться, чтобы отчаяние не поглотило тебя заживо. То же и с самими миланцами, разве нет? Посмотришь на них, и с души воротит, но ведь почти все они сами не рады, что живут здесь, маются и ругаются; впрочем, это уже хорошо, когда есть и такие, которые уверены, что живут в самом красивом и великом городе мира. Вот только никто ничего не делает, чтобы что-то изменить. То ли смирились, то ли просто во всем разуверились.
Мизия была снисходительней Марко, более оптимистично настроенной и гораздо активнее его: в восемнадцать лет она уже жила самостоятельно и работала в другом городе. Я шел с ней по центру Милана, не веря своему счастью, и мир вокруг наполнялся светом, красками, глубиной, и во мне просыпались новые, острые чувства, о существовании которых я даже не подозревал.
Наконец, нам обоим надоело бесцельно гулять по улицам, и на каком-то перекрестке она спросила, какие у меня планы. Планов у меня не было, даже никаких идей: я просто шел рядом с этой удивительно красивой девушкой, на которую все оборачивались, а она общалась со мной, как с самым близким и симпатичным ей человеком, и мне нравилось все, что она мне говорит, я во всем был с ней согласен. Я спросил у нее, не хочет ли она зайти ко мне и выпить чашку чая. «Отлично», — охотно согласилась она, изящная, порывистая, сильная, своевольная, будто светлогривая дикая лошадка.
Мой дом. Небольшой, всего три этажа, опоясанных общими галереями, внутренний дворик; штукатурка когда-то типичного для Милана желтого цвета, облупленная и почерневшая. Когда открываешь деревянную дверь, шум с улицы врывается во двор: сухой треск мотоциклов без глушителей, глухое рычание грузовиков долетают до противоположной стены и, отражаясь от нее, возвращаются обратно, а если закрыть дверь, они повисают в воздухе, словно крики диких животных.
Читать дальше