— Мой грех — мой и ответ, — обронил Федя, уже выходя.
29.
Пять пар валенок уложил он сначала в мешок, но Степан Гаранин велел перекласть в старый чемодан, благо такой нашелся в доме.
— Чтоб глазами не ущупали, что везешь, понял? — растолковывал Степан. — У них глаз наметанный, но насквозь не видит.
Не ясно, у кого это «у них», но не было сомнений, что «они» — на той дороге, что предстояла им, поджидают на каждом шагу. У самого Степана тоже был чемодан, но в него вошло только шесть пар, а еще шесть он уложил в большую сумку из брезента, довольно неуклюжую, самошитую; в сумке этой валенки его были переложены жгутами сена, чтоб по проступающим буграм невозможно было догадаться, что именно в ней.
Из деревни вышли — падал легкий снежок, ложился на темнеющие проталины, закрывая их.
— Ну, знать, зима решила вернуться, — проворчал Степан. Он вообще был не в духе, кажется; чемодан и связанную с ним сумку нес, повесив их через плечо, назад и на перед. На ходу морщился и прихрамывал. Отошли от деревни этак с километр — остановился, сбросил ношу, сел на чемодан и некоторое время сидел молча.
— Ты чего, Степан Клементьич? — спросил Федя тревожно.
С тех пор, как вместе помытарились у шерстобойной машины да в стирухе, он стал испытывать к старшему товарищу прямо-таки родственное чувство и в обращении уже не называл иначе, как по имени-отчеству, а прозвище «Гараня» и не вспоминалось.
— Вернуться, что ли? — сказал тот глухо, прислушиваясь к самому себе.
— Опять нарыв?
— Нет, хуже: тут колет… — Степан потер грудь. — Два осколка сидят у меня возле сердца, Федюха. И острые, зараза! Иногда ничего, а то вдруг… грызут меня, как собаки!
Он оглянулся на Пятины, помедлил немного и поднялся уже решительно:
— Нет, надо идти. А подохну дорогой — так тому и быть. Рано или поздно, а помирать все равно придется. Так что живи, не тужи.
Поднял ношу, пробормотал:
— Вот собачья жизнь, а?!
Шли не большаком, где случалось, могла прихватить по путная машина, а другой дорогой — через Веселуху, Задорожье, Высокий Борок… «Береженого бог бережет, — объяснил Степан. — Большаком начальство ездит». Он уже не присаживался отдыхать, но иногда постанывал и чертыхался, и вообще словно бы опьянел от внутренней боли и от непрерывного преодоления ее как тогда, в Верхней Луде, у шерстобойной машины. Федя тоже устал, нес свой чемодан и за спиной, и в обнимку, и сбоку в руке — кажется, тот становился все тяжелее и тяжелее.
— Ничего, Федюха! — хрипел, подбадривая, Степан. — Зато на поезде прокатишься, в Москве побываешь, булки белой попробуешь. А самое главное — разбогатеешь! Если, конечно, не поймают нас дорогой. Ну, ничего, авось обойдется.
И чем ближе к Калязину, тем явственней тревога слышалась в этом «авось обойдется», повторяемом время от времени.
— Степан Клементьич, а почему нам не разрешают валять валенки? В магазинах, говорят, валенок нет — где ж люди их купят, городские-то, если мы продавать не будем?
Степан покривился то ли от боли, то ли от Фединого вопроса.
— Почему не разрешают, говоришь? Боятся, что мы перестанем пахать и сеять, если будем заняты этим ремеслом.
— Но ведь мы валяем по ночам.
— А коли ты ночью не спишь, то какой из тебя работник днем?
— Да работник как работник. И не каждую же ночь мы в стирухе.
— Ты должен, как пчелка, нести мед только в общие соты. Вот так они считают, Федюха. У пчел в улье — полный коммунизм, все трудятся, так и у нас должно быть.
— У пчел одно, у людей — другое. Каждому человеку нужно свое: еда, постель, одежа-обужа.
— Пока так, а при коммунизме — все наоборот, — сказал Степан, будто поддразнивая младшего товарища. — Не свое, а общее: и еда, и постель.
— Нет, я все равно не понимаю, почему они не разрешают. Кому наша работа во вред?
Степан помедлил с ответом, потом сказал уже серьезно и словно бы нехотя:
— Боятся, что мы разбогатеем, вот что. Вдруг станем богатые — значит, кулаки! Выходит, выкорчевывали-выкорчевывали кулачество как класс, и вдруг — снова-здорова! — опять они, мироеды, появились!
— Кулаки — это которые работников нанимали, — возразил Федя. — А мы-то сами валяем.
Степан повторил решительно:
— Они боятся, что мы разбогатеем, — верно говорю! Я сам об этом думал. Тут для них главная опасность.
— Да почему? — не унимался Федя.
— Наверно, бедными легче управлять. Бедный всего боится, а богатый — он самостоятельный, начальников-то может и подальше послать. Так что они не любят богатых.
Читать дальше