А потом ему самому стало нестерпимо больно, и он, вскрикнув, стряхнул с себя распаленную девушку.
— Ну и… ладно! — неожиданно успокоилась та. Привалилась к противоположной стене и стала, пошатываясь, застегивать растерзанную кофточку. Застегнулась кое-как, процедила сквозь зубы:
— Молокосос! — и опять начала обхлопывать себя в поисках сигарет.
Мальчику хотелось плакать. Опять он впал в странный ступор и стоял, замерев, у стеночки, впитывая спиной приятный металлический холод, глупо бормотал про себя: «Море волнуется три, морская фигура на месте замри! Морская фигура — замри!».
Галя в тщетных поисках все обшаривала свою одежду, матерясь шепотом, и бормотала: «Суки! Все вы — такие суки! И Васильев, мать его, самая большая сука! Я его. Из армии. Два года. Два! Как последняя дура! А он… Сучку крашеную. Шлюшку. Привез. Шлюх любите? Получайте тогда шлюху! Суки!», — а потом вдруг перегнулась пополам, и ее начало тошнить прямо на пол.
Мальчик вздрогнул, бросился прочь, в туалет, стал лихорадочно дергать дверь на себя. Дверь не поддавалась, потом неожиданно открылась в другую сторону, мальчик заскочил в тесный вонючий закуток, заперся и лишь тогда вздохнул с облегчением… Потом он, спустив штаны до колен, долго и тщательно отмывался, водя по ногам маленьким хозяйственным обмылком, смачивал виски, брызгал студеной водой в лицо. Успокоился только тогда, когда обмылок совсем истончился, иссяк, оставив крошечный липкий сгусток. Тогда мальчик высунулся в окно и подставил голову холодному встречному ветру.
В купе он вернулся уже под утро. Галя спала не раздевшись на своей полке. Она лежала на животе, трогательно засунув обе руки под подушку, и по-детски причмокивала во сне. Мальчика снова бросило в жар. Он поскорее забрался на свое место, отвернулся к стенке и укрылся одеялом с головой.
Его разбудила возня в купе. Он потихонечку выглянул из-под одеяла. Галя, уже тщательно подкрашенная и причесанная, собирала вещи. Подъезжали к Сарапулу.
На мальчика она даже не посмотрела. Ну и отлично, ну и ладно! Мальчик опять отвернулся к стене и так пролежал, пока она не вышла на своей станции.
А днем в Казани высадился надоедливый дедок, и два свободных места заняли молодая мамаша и девочка лет семи-восьми — обе очень чистенькие, приветливые и миловидные. До Москвы оставалось всего ничего.
Он до сих пор отчетливо помнил первое утро в этом городе — ранний-ранний июньский рассвет, влажную сероватую прохладу, усталую пеструю толпу, выплескивающуюся из вагонов под гулкие своды Казанского вокзала, гам, строгие голоса из репродукторов, стрекот сумок-тележек по плиткам, дежавю в тот момент, когда поднял голову и вместо неба увидел высоченный зеленоватый купол, расчерченный на квадраты. Совсем как в поезде, во сне, только еще страшнее, потому что вокруг были чужие, сонмы чужих, озлобленных, невыспавшихся, пахнущих дальней дорогой… Нет, это был уже никакой не «Революционный этюд» — этот город начался для него, как начинается второй концерт Рахманинова: мощно, угрожающе, в полную силу. Город давил со всех сторон, а он, маленький человечек с хорошими исполнительскими данными, входил в столицу как по ножам — в новых лакированных ботинках, которые жали невыносимо, с чемоданчиком, с сумкой, с тонкой нотной папочкой, хранящей этюд Шопена и извечную «Лунную сонату», в куцем провинциальном костюмчике. Потом были радужные бензиновые лужи на асфальте, мать с непривычки расшиблась на эскалаторе; кажется, они искали комнату где-то в центре, в переулочках и арках, заходили в темные подъезды, выходили обратно; и был дворик в Гнесинском, напротив концертного зала, тепло, и солнце, и нестерпимо жмущие ботинки, были какие-то кабинеты, где принимались документы, и дверь, самая-самая страшная, за которой сдавали экзамен. Был мальчик, сидящий на корточках под этой дверью в ожидании своей очереди, пока оттуда, из-за двери, лились звуки такой чистоты и силы, что мороз пробегал по коже; и было позорное бегство, сначала в мужской туалет, потом по лестнице — прочь, во дворы, и знакомая тяжесть в локтях, и тянущая боль в предплечьях. Все было — и все это до сих пор хранилось в памяти, не изнашиваясь.
Позже, когда его нашли, мать, понятное дело, закатила истерику со слезами и подвыванием, умоляла, собиралась бежать куда-то, договариваться о переносе, падать в ноги… Но, выпускница захолустного культпросветучилища, что знала она о предмете, который ей пришлось преподавать всю жизнь? По сути — ничего. Он больше не хотел ее слушать. Она не понимала, она никак не могла понять, что здесь и сейчас ничего у него не выйдет, это невозможно — физически невозможно.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу